Что почитать?

Тема в разделе "Книги и фиги", создана пользователем Хаджит, 17 мар 2017.

  1. Титькин

    Титькин кончились краски VIP

    Рега:
    22 апр 2011
    Сообщения:
    12.464
    Gold:
    2.060G
    Karma:
    246
    Gold:
    2.060
    Спойлеры, motherfucker, do you можешь в спойлеры?!
     
  2. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    Глава VI. Ницше и Святой Павел, Лоуренс и Иоанн Патмосский
    Это не тот, не может быть, чтобы это был один и тот же… Лоуренс вступает в ученый спор тех, кто хочет знать, написаны ли Евангелие и Апокалипсис одним и тем же Иоанном. Лоуренс приводит аргументы весьма личного характера, которые только выигрывают от того, что предполагают метод оценки, типологию: Евангелие и Апокалипсис не могли быть написаны человеком одного и того же типа. Не суть важно, что каждый из текстов сам по себе сложен, или разнороден, и столько всего в себе соединяет. Речь не о двух индивидах, не о двух авторах, а о двух человеческих типах, или о двух областях души, о двух совершенно отличных друг от друга совокупностях. Евангелие — это нечто аристократическое, индивидуальное, нежное, любвеобильное, декадентское, еще довольно ученое. Апокалипсис — нечто коллективное, народное, неученое, злобное и дикое. Во избежание недоразумений каждому из этих слов следовало бы дать объяснение. Но и без того ясно, что евангелист и апокалипсист — не один и тот же человек. Иоанн Патмосский даже не надевает ни маски евангелиста, ни маски Христа, он изобретает другую, изготавливает другую маску, которая демаскирует Христа или накладывается на Христову маску. Иоанн Патмосский работает в окружении вселенского ужаса и смерти, тогда как Евангелие и Христос работают на человеческую, духовную любовь.

    Христос изобретал религию любви (практику, способ прожить жизнь, а не верование), Апокалипсис несет с собой религию Власти — верование, страшный способ судить. Вместо дара Христова — неоплатный долг.

    Само собой разумеется, что перед чтением текста Лоуренса лучше прочитать или перечитать текст Апокалипсиса. Сразу станет понятной актуальность Апокалипсиса и актуальность Лоуренса, который ее изобличает. Эта актуальность не в исторических соответствиях типа Нерон = Гитлер = Антихрист. Тем более не в надисторическом ощущении концов света и тысячелетия с их атомной, экономической, экологической и научно-фантастической паникой. Мы купаемся в Апокалипсисе скорее уж из-за того, что он внушает каждому из нас образ жизни, выживания и суждения. Это книга каждого из тех, кто мыслит себя чудом выжившим. Книга тех, кого называют Зомби.

    Лоуренс очень близок к Ницше. Можно предположить, что Лоуренс не написал бы своего текста без «Антихриста» Ницше. Но и Ницше не был первым. Ни даже Спиноза. Несколько «провидцев» уже противопоставляли Христа как исполненную любви личность — христианству как смертоносному предприятию. Они не страдали избытком благосклонности к Христу, но испытывали потребность не путать его с христианством. Ницше открыл великую оппозицию Христа и святого Павла: Христос — самый нежный, самый любвеобильный из декадентов, своего рода Будда, который освобождал нас от гнета священников и от всякой идеи греха, наказания, воздаяния, суждения, смерти и того, что после смерти; и этот человек благой вести обрел двойника в лице черного святого Павла, который удерживал Христа на кресте, непрестанно возвращал его туда, воскрешал, делал упор на вечной жизни, изобретал тип священника, который был пострашнее прежних со «своей техникой священнической тирании, техникой сбивания в стадо: с верой в бессмертие, то есть доктриной осуждения». Лоуренс подхватывает эту оппозицию, но на сей раз противопоставляет Христа красному Иоанну Патмосскому, автору Апокалипсиса. Это предсмертная книга Лоуренса, поскольку она появляется незадолго до красной смерти этого харкающего кровью чахоточника, как «Антихрист» появился незадолго до крушения Ницше. Перед смертью — последнее «радостное послание», последняя благая весть. Речь не о том, будто Лоуренс имитировал Ницше. Он, скорее, поднимает стрелу — стрелу Ницше — и снова запускает ее, по-другому натянув лук, в другое место, на другую планету, в другую публику: «Природа посылает философа в человечество словно стрелу; она не целится, но питает надежду, что стрела куда-то вонзится». Лоуренс возобновляет попытку Ницше, избирая своей целью не святого Павла, а Иоанна Патмосского. От попытки до попытки многое меняется или дополняет друг друга, и даже общее в них складывается по силе, по новизне.

    Начинание Христа является индивидуальным. Сам по себе индивид не так уж противостоит коллективу; зато индивидуальное и коллективное противостоят друг другу в каждом из нас как две различные области души. Ведь Христос мало обращается к коллективному в нас. Его проблема «была скорее в том, чтобы разрушить коллективную систему священства-Ветхого Завета, иудейского священства и его власти, правда, лишь для того, чтобы сорвать с индивидуальной души эту оболочку. Ну а „Кесарю кесарево“ он оставил бы. В чем и заключается его аристократизм. Ему думалось, что для изгнания засевших в глубинах коллективной души чудовищ достаточно будет культуры души индивидуальной. Политическое заблуждение. Он предоставил нам самим разделаться с коллективной душой, с Кесарем — вне нас и внутри нас, с Властью — вне нас и внутри нас. В этом отношении он постоянно обманывал ожидания своих апостолов и учеников. Причем можно подумать, что делал это нарочно. Не хотел быть учителем, помогать своим ученикам (хотел, как сам говорил, лишь любить их, но что за этим крылось?)». «Он никогда по-настоящему не был с ними, даже не работал, ничего не делал вместе с ними. Все время был один. Он их в высшей степени заинтриговал и в чем-то предоставил самим себе. Отказался стать могущественным облеченным плотью и кровью вождем: потребность чествовать, присущая такому человеку, как Иуда; поняв, что его предали, он предал в свою очередь». Ученики и апостолы отплатили за это Христу: отречение, предательство, фальсификация, постыдная подтасовка Вести. Лоуренс утверждает, что главным действующим лицом в христианстве является Иуда. А затем идет Иоанн Патмосский, а за ним святой Павел. В выгодном свете они выставляют протест коллективной души, то, чем пренебрег Христос. Апокалипсис в выгодном свете выставляет притязание «бедных» и «слабых», ведь они вовсе не такие, какими кажутся, — не смиренные и несчастные, а весьма опасные люди, не имеющие иной души, кроме коллективной. Среди лучших страниц Лоуренса — страницы об Агнце: Иоанн Патмосский предвещает появление льва Иуды, но появляется Агнец, рогатый агнец, который рычит, как лев, и почему-то не вызывает доверия, агнец тем более жестокосердный и страшный, что выставляет себя жертвой, а не жрецом или палачом. Палач палачом, куда страшнее других. «Иоанн обращает внимание на агнца, которого как бы заклали, но что-то не видно, чтобы он был закланный, зато видно, как он обрекает на заклание миллионы людей; даже в конце, когда он является в победоносных окровавленных одеждах, кровь не его…» Настоящим Антихристом будет христианство; оно грешит против истины, силой придает Христу коллективную душу, а коллективной душе, напротив, — индивидуальное обличье, агнца Божьего. Христианство и Иоанн Патмосский заложили основу нового типа человека и мыслителя, который жив и по сей день, который снова царствует: плотоядный агнец — агнец, который кусается и кричит: «На помощь, ну что я вам такого сделал? Все это для вашего же блага и для нашего общего дела». Что за прелюбопытное обличье — обличье современного философа. Этим агнцам в львиных шкурах и с выпирающими клыками нет уже нужды рядиться в одежды святош, им ни. к чему, как говорил Лоуренс, Армия Спасения: они завладели множеством выразительных средств, множеством народных сил.

    Власть — вот чего домогается коллективная душа. Лоуренс не прост, сразу его не поймешь. Коллективная душа не хочет просто-напросто захватить власть или сменить деспота. Что-то в ней жаждет разрушения власти, она ненавидит власть и могущество, Иоанн Патмосский от всего сердца ненавидит Кесаря и Римскую империю. Но, с другой стороны, она хочет просочиться во все щели власти, повсюду развести ее очаги, распространить их по всей вселенной: хочет власти космополитической, но не явной, как власть Империи, а в каждом уголке и закоулке, в каждом темном закутке, в каждой складке коллективной души. Наконец и прежде всего она жаждет той высшей власти, что не говорит с богами, но взывает к одному-единственному безоговорочному Богу и судит все другие власти. Христианство не заключает пакта с Римской империей, оно ее преобразует. С Апокалипсисом христианство изобретает новый вид власти — систему Суда. Художник Гюстав Курбе (у Курбе и Лоуренса много общего) рассказывал о людях, которые вскакивают по ночам с криком: «Хочу судить, мне нужно судить!» Воля к разрушению, воля к тому, чтобы проникнуть в каждый уголок, воля навсегда оставить за собой последнее слово: тройная воля, в которой говорит одна-единственная упрямая воля — Сын, Отец и Святой Дух. Странным образом власть меняется по природе, протяженности, распределению, интенсивности, средствам и целям. Противовласть — власть закоулков и последних людей. Власть существует отныне не иначе, как в виде долговременной политики мщения, долговременного нарциссического предприятия коллективной души. Реванш и самопрославление слабых людей, говорит Лоуренс-Ницше: даже греческий асфодил станет христианским нарциссом. И какие подробности в перечне мщений и прославлений… Слабых людей невозможно упрекнуть лишь в одном — что они недостаточно тверды, недостаточно преисполнены сознанием своей славы и своей правоты.

    Однако для этого предприятия коллективной души нужно будет вывести новую расу священников, изобрести новый тип, пусть даже и придется повернуть его против иудейского священника. Последнему недоставало ни всеобщности, ни верховности, он был местного значения и все чего-то ждал. Нужно будет, чтобы на смену иудейскому священнику пришел священник христианский, пусть даже придется, чтобы и тот и другой повернулись против Христа. Христа подвергнут самому тяжкому испытанию: его превратят в героя коллективной души, его заставят дать коллективной душе то, чего он никогда не хотел давать. Или, скорее, христианство придаст ему то, что всегда было ему ненавистно — коллективное «Я», коллективную душу. Апокалипсис — это привитое Христу уродливое «я». Иоанн Патмосский вкладывает в это все свои силы: «Все время знаки власти, никогда никаких знаков любви. Христос — все время завоеватель, всемогущий разрушитель со сверкающим мечом в руках, истребитель людей, доводящий свое дело до того, что кровь заливает лошадиные удила. Нет никакого спасителя, никогда. Сын человеческий из Апокалипсиса приходит на землю и приносит с собой новую и страшную власть, которая намного превосходит власть Помпея, Александра или Кира. Власть, ужасная истребительная власть… Просто оторопь берет… Для этого Христа и воскресят, сделают уколы. Того, кто не судил и не хотел судить, превратят в главное колесо машины Суда. Ведь мщение слабых, или новая власть, возникает именно тогда, когда осуждение, эта отвратительная способность души, становится ее ведущей способностью. (Ответ на второстепенный вопрос о христианской философии: да, существует христианская философия, правда, не столько в связи с вероисповеданием, сколько с того момента, когда суждение начинают рассматривать как самостоятельную способность, нуждающуюся в этом качестве в системе и божественном ручательстве.) Апокалипсис выиграл, мы так и не выбрались из системы суда. Я жил престолами, а тем, кто на них восседал, была дана власть судить».

    Метод Апокалипсиса в этом отношении умопомрачителен. В порядке времени иудеи изобрели нечто весьма важное — отсроченную судьбу. Избранный народ потерпел крах в своем имперском притязании и принялся ждать, ждал-ждал и стал «народом с отсроченной судьбой». Такое положение характерно, по сути, для всякого иудейского профетизма и объясняет присутствие у пророков апокалиптических моментов. Новизна Апокалипсиса, однако, заключается в том, что ожидание становится в нем объектом беспрецедентного программирования. Похоже, что Апокалипсис — это первая великая книга-программа, для великого спектакля. Обмирание и умирание, семь печатей, семь труб, семь чаш, первое воскрешение, тысячелетие, второе воскрешение — есть чем занять ожидание, заполнить его. Нечто вроде «Фоли-Бержер» — небесный град и адское озеро, горящее серою. В озере для врагов припасен весь набор напастей, казней, бедствий, в граде — вся слава для избранных, их потребность соизмерять свое самославие с горестями других: в этом долговременном реванше слабых людей все расписано по минутам. Именно дух мщения вводит программирование в ожидание («мщение — это яство, которое…»). Нужно чем-нибудь занять ожидающих. Нужно, чтобы ожидание было полностью расписанным: души, обреченные на муки мученические, должны дожидаться, пока перед началом спектакля соберутся все мученики. И малое ожидание, на полчаса, по снятии седьмой печати, и великое ожидание в тысячу лет… Но, главное, нужно, чтобы запрограммированным был Конец. «Им было нужно знать и конец, и начало, никогда прежде люди так не стремились знать конец творения… Пылающая ненависть и отвратительная жажда конца света». Есть там элемент, который принадлежит не столько Ветхому Завету, сколько коллективной душе, и который противопоставляет апокалиптическое видение и пророческое слово, апокалиптическую программу и пророческий замысел. Ведь даже если пророк дожидается, преисполнившись злобой, он все равно остается во времени, в жизни и ожидает пришествия. И ожидает пришествие как нечто непредвиденное и новое, коего присутствие или вызревание в промысле Божием только ему ведомо. Тогда как христианство уже может ожидать лишь возвращения — возвращения чего-то в мельчайших подробностях запрограммированного. В самом деле, если Христос умер, то центр тяжести смещается, он уже не в жизни, он переходит за жизнь, в то, что после жизни. С наступлением христианства меняется смысл отсроченной судьбы, поскольку она уже не просто отсрочивается, но просрочивается, переносится на после смерти, после смерти Христа и смерти каждого. Тогда возникает необходимость заполнить это чудовищное, растянутое время — между Смертью и Концом, Смертью и Вечностью. Его можно заполнить лишь видениями: «и взглянул я, и вот…», «и увидел я…» Апокалиптическое видение сменяет пророческое слово, программирование сменяет промысел и деяние, настоящий фантасмагорический театр приходит на смену как деяниям пророков, так и Христовым страстям. Фантазмы, фантазмы, выражение инстинкта мщения, орудие мщения слабых людей. Апокалипсис порывает с профетизмом, но главным образом — с элегантной имманентностью Христа, который вечность ощущал прежде всего в жизни, себя мог ощущать не иначе, как в жизни («чувствовать себя на небесах»).

    И тем не менее нетрудно обнаружить иудейскую подоплеку Апокалипсиса: не только отсроченная судьба, но целая система воздаяния-наказания, греха-искупления, потребность в том, чтобы враг страдал как можно дольше — не только плотью, но и духовно, короче говоря, рождение морали и аллегории как выражения морали, как средства морализации… Но в Апокалипсисе интереснее присутствие и возвращение к жизни искаженной языческой подоплеки. Нет ничего удивительного в том, что Апокалипсис является сложносоставной книгой, скорее уж следовало бы удивиться тому, что в это время какая-нибудь книга тех времен не была бы сложносоставной. Однако Лоуренс различает два вида или, скорее, два полюса сложносоставных книг: полюс расширения, когда книга захватывает множество других книг — разных авторов, разных мест происхождения, традиций и т. д.; и полюс углубления, когда она сама налезает на множество пластов, их пересекает, перемешивает их при необходимости, обнажая какой-нибудь подслой в более свежем слое — уже не синкрезис, а книга-зонд. Слои языческий, иудейский и христианский — вот что отличает большие куски Апокалипсиса, пусть даже при этом языческие отложения просачиваются в щели христианского слоя, заполняют пустоты христианства (Лоуренс разбирает пример знаменитой XII главы Апокалипсиса, где языческий миф о божественном происхождении от Жены, облеченной в солнце, и большого красного дракона заполняет пустоту касательно происхождения Христа). В Библии не часто встретишь такого рода реанимацию язычества. Можно подумать, что пророки, евангелисты, да и сам святой Павел прекрасно разбирались в небесных телах, звездах и языческих культах, но решили максимально сократить, прикрыть этот слой. Только в одном случае иудеи испытывают абсолютную необходимость к нему вернуться — когда речь о том, чтобы видеть, когда им нужно видеть, когда Видение обретает определенную независимость по отношению к Слову. «В эпоху, наступившую после Давида, иудеи не имели собственных глаз, они столь пристально вглядывались в своего Иегову, что ослепли и стали смотреть на мир глазами своих соседей; когда пророкам доводилось иметь видения, видения эти были, наверное, халдейскими или ассирийскими. Они заимствовали других богов для того, чтобы узреть своего собственного незримого Бога». Люди нового Слова нуждаются в старом языческом оке. Это поистине так касательно апокалиптических элементов, появляющихся у пророков. Иезекиилю необходимо Анаксимандрово колесо в колесе («какое облегчение, когда колеса Анаксимандра обнаруживаются у Иезекииля…»). Но более всего в восстановлении языческой основы нуждается автор Апокалипсиса, книги Видений — Иоанн Патмосский, оказавшийся для этого в наилучшем положении. Иоанн очень плохо и очень мало знал Иисуса, Евангелия, «зато, похоже, прекрасно разбирался в языческой символике, в ее отличии от иудейских или христианских символов».

    Вот и Лоуренс — со всем своим отвращением к Апокалипсису, сквозь это отвращение — испытывает смутную симпатию, даже своего рода восхищение к этой книге: и именно потому, что в ней так много отложений и наслоений. Ницше тоже случалось испытывать особого рода зачарованность тем, что казалось ему ужасным и отвратительным. «Как интересно», — говорил он. Нет никакого сомнения, что Лоуренс симпатизирует Иоанну Патмосскому, находит его интересным, возможно, самым интересным человеком, находит в нем преувеличение и заносчивость, которые не лишены очарования. Дело в том, что «слабые», эти люди озлобления, ждут не дождутся отмщения и наделены твердостью, которую они обращают к собственной выгоде, к собственной славе, хотя она идет не от них. Их глубокое невежество, исключительное положение книги, которая принимает для них облик КНИГИ, Библии и, в частности, Апокалипсиса, — способствуют их восприимчивости к напору весьма древнего пласта, скрытого отложения, о которых другие уже знать ничего не хотят. Святой Павел, к примеру, еще аристократ: не на манер Иисуса, а другого типа, он слишком учен для того, чтобы не суметь распознать и тем самым стереть или вытеснить отложения, которые угрожают его программе. И потому какой цензурной обработке подвергнет святой Павел языческую и, выборочно, иудейскую основу! Иудейская основа необходима ему в пересмотренном, исправленном и преобразованном виде, но при этом ему нужно, чтобы языческая основа оставалась глубоко запрятанной. И ему для этого достает учености. Тогда как Иоанн Патмосский — человек из народа. Своего рода невежественный валлийский рудокоп. Лоуренс начинает свой комментарий Апокалипсиса с портретной зарисовки английских рудокопов, которых он хорошо знал и которыми восхищался: твердые, очень твердые люди, наделенные «особым чувством грубой и дикой мощи», люди религиозные по определению — в своей мстительности и самопрославлении, — которые, размахивая Апокалипсисом, устраивают мрачные вторничные вечери в первозданных молельных домах методистов. Настоящим главой их является не апостол Иоанн и не святой Павел, а Иоанн Патмосский. У них коллективная и народная душа христианства, тогда как святой Павел (и Ленин тоже, скажет Лоуренс) — все еще аристократ, который идет в народ. Рудокопы разбираются в пластах. Им нет нужды читать, ибо в них самих рокочет языческая основа. Они-то и открываются языческому пласту, извлекают его на свет, притягивают к себе и при этом приговаривают: вот он уголёк, вот он Христос. Они совершают самое чудовищное извращение этого пласта, ставя его на службу христианского, механического и технического мира. Апокалипсис — это огромное машинное отделение, устроение уже индустриальное, Метрополис. В силу своего жизненного опыта Лоуренс принимает Иоанна Патмосского за английского рудокопа, Апокалипсис — за серию гравюр, развешанных в доме рудокопа, зерцало народного, твердого, безжалостного и набожного лика. Речь о том же самом деле, что и дело святого Павла, о том же самом предприятии, но это совсем другой тип человека, другой прием и даже другая функция: святой Павел — верховный директор, а Иоанн Патмосский — рабочий, страшный рабочий последнего часа. Глава предприятия должен запрещать, подвергать цензуре, делать отбор, а рабочий — ковать, растягивать, сжимать, переделывать материал… Вот почему не стоит думать, будто бы в связке Ницше-Лоуренс различие в целях — для одного святой Павел, для другого Иоанн Патмосский — является второстепенным и анекдотичным. Оно определяет коренное отличие двух книг. Лоуренс, конечно же, подхватывает стрелу Ницше, но пускает ее совершенно в другую сторону, пусть даже оба оказываются в одном и том же аду, деменция и кровохарканье, ведь святой Павел и Иоанн Патмосский занимают все небо.

    Но Лоуренс возвращается к своему презрению и отвращению к Иоанну Патмосскому. Ибо чему она служит, вся эта реанимация языческого мира — в первой части местами даже волнительная и грандиозная, — на чью службу поставлена она во второй части? Нельзя сказать, что Иоанн ненавидит язычество: «Он приемлет его почти так же естественно, как свою собственную иудейскую культуру, причем намного естественнее, чем новый христианский дух, который ему чужд». Его враг — не язычники, а Римская империя. Ведь язычники — это никоим образом не римляне, а скорее этруски; это даже не греки, а люди Эгейского моря, Эгейской цивилизации. Но чтобы подкрепить в своем видении падение Римской империи, следует собрать воедино, призвать, воскресить весь Космос целиком и полностью, следует даже его разрушить, дабы он увлек за собой и похоронил под своими обломками Римскую империю. Вот в чем это причудливое извращение, эта причудливая уловка, посредством которой врага атакуют не напрямую: чтобы обосновать свою верховную власть и свой небесный град, Апокалипсис нуждается в разрушении мира, и только язычество предоставляет ему некий мир, некий космос. Стало быть, он взывает к языческому космосу, дабы положить ему конец, дабы подвергнуть его умопомрачительному разрушению. Лоуренс определяет космос очень просто: это место великих жизненных символов и животворящих связей, жизнь-более-чем-личная. Космические соединения иудеи заменят союзом Бога с избранным народом; над — или под — личностную жизнь христиане заменят жалкой личной связью души с Христом; символы иудеи и христиане заменят аллегорией. И этому языческому миру, который, несмотря ни на что, остался жив, который продолжает властвовать в глубине нас, Апокалипсис угождает, к нему взывает, заново извлекает на свет — правда, для своей собственной надобности, для того чтобы убить его по-настоящему, даже не из прямой ненависти, а оттого, что он необходим ему как средство. Космосу было нанесено немало ударов, но умирает он от Апокалипсиса.

    Когда язычники говорили о мире, то их всегда интересовали начала, как и скачки от одного цикла к другому; теперь же, в завершение длинной прямой линии, имеется конец, и нас, некрофилов, только этот конец и интересует, лишь бы он был окончательным. Когда язычники, досократики говорили о разрушении, они усматривали в нем несправедливость, идущую от переизбытка одной стихии относительно другой, несправедливость и считалась в первую очередь разрушительной силой. Теперь же справедливым называют разрушение, воля к разрушению называется Справедливостью и Святостью. Таков вклад Апокалипсиса: римлянам отнюдь не ставят в упрек того, что они разрушители, не держат на них за это зла, хотя это было бы естественным, Риму-Вавилону ставят в упрек то, что он мятежник, бунтовщик, служит прибежищем для бунтовщиков, мелких людишек или великих людей, бедных или богатых! Уничтожить, уничтожить, причем безымянного, неопределенного, какого-нибудь врага — таков важнейший акт новой справедливости. Назначить какого-нибудь врага в образе того, кто не соответствует божественному порядку. Любопытно, что все в Апокалипсисе должны быть отмечены печатью, нести печать на челе или руке, печать Зверя или Христа; и Агнец отметит печатью 144000 человек, и Зверь… Всякий раз, когда программируется очередное светлое будущее, прекрасно известно, что речь о том, чтобы разрушить мир, сделать его «необитаемым», открыть охоту на какого-нибудь врага. Имеется, возможно, не так уж много сходств между Гитлером и Антихристом, зато много между Новым Иерусалимом и будущим, которое нам обещано, причем не столько научной фантастикой, сколько военно-промышленным планированием абсолютного мирового государства. Апокалипсис — это не концентрационный лагерь (Антихрист), а всеобщая военная, полицейская и гражданская безопасность нового государства (Небесный Иерусалим). Современность Апокалипсиса не в напророченных катастрофах, а в запрограммированном самопрославлении, в учреждении славы Нового Иерусалима, в безумном торжестве верховной власти, правовой и моральной. Архитектурный террор нового Иерусалима, его стены, его прозрачной, как стекло, улицы: «И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего… и не войдет в него ничто нечистое, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни». Апокалипсис, сам того не желая, убеждает нас по меньшей мере в том, что самое страшное вовсе не Антихрист, а этот новый, спустившийся с небес город, святой град, «приготовленный, как невеста, украшенная для мужа своего». Всякий хоть чуть-чуть здравомыслящий читатель Апокалипсиса немедленно почувствует, что попал в озеро, горящее серою.

    К самым красивым страницам Лоуренса относятся, стало быть, те, что касаются реанимации языческого мира, правда, в таких условиях, когда жизненные символы находятся в полном упадке, а все живые связи оборваны. «Грубая литературная подделка», — говорил Ницше. Чем силен Лоуренс, когда анализирует в Апокалипсисе конкретные формы этого упадка и подделки (мы ограничимся тем, что отметим отдельные пункты):

    1. Преобразование ада. Дело в том, что у язычников ад не отделен, он зависит от изменения стихий в ходе определенного цикла: когда огонь становится слишком сильным для воды, он ее сжигает, и вода порождает соль, детище несправедливости, которая ее губит и делает горькой. Ад — это обратная сторона подземной воды. Он вбирает в себя несправедливость лишь потому, что сам проистекает из стихийной несправедливости, является побочным продуктом стихий. То, что ад отделен, что он существует сам по себе и оказывается одним из воплощений верховной справедливости, — для этих идей пришлось дожидаться христианства: «даже Шеол и Геенна, древнееврейские разновидности ада, были относительно безопасными местами, негостеприимным Гадесом, но они исчезли с появлением нового Иерусалима», уступив место «горящему par nature серою озеру», где веки вечные горят души. Даже море, для пущей надежности, будет излито в серное озеро: вот почему никаких связей не останется.

    2. Преобразование всадников. Если попытаться понять, что же такое настоящий языческий конь, какие связи он устанавливает между разными цветами, темпераментами, астральными природами, частями души во всадниках, важно учитывать не его внешний вид, а проживаемый симбиоз человек-конь. Белый цвет, например, это и цвет крови, он действует, как чистый белый свет, тогда как красный цвет — лишь облачение крови, предоставляемое желчью. Богатейшее пересечение линий, планов и отношений. С христианством конь превращается в тягловое животное, которое понукают «иди!» и которое влачит на себе абстракции.

    3. Преобразование цветов и дракона. Лоуренс приводит необыкновенно красивую картину становления цветов. Самый древний дракон — красного цвета, красно-золотистого, он закручивается спиралью космосе или обвивается вокруг позвоночника человека. Но когда он раздваивается (хороший ли он? плохой ли?), для человека он по-прежнему остается красным, тогда как добрый космический дракон становится среди звезд прозрачно-зеленым, словно весенний ветер. Для человека красный цвет стал опасным (вспомним, что Лоуренс пишет в разгар своего кровохарканья). Но в конце концов дракон убеляется, становится белесым, грязно-белого цвета нашего логоса, чем-то вроде жирного серого червя. Когда золото превращается в деньги? Именно тогда, когда первый дракон утрачивает красно-золотистый цвет и обретает цвет папье-маше бледной Европы.

    4. Преобразование женщины. Апокалипсис еще чествует походя великую космическую Мать, облеченную в солнце, с луной под ногами. Но она возникает там без всякой связи. И у нее отняли ребенка, «восхищено было дитя ее к Богу»; она бежит в пустыню, откуда ей нет выхода. Она возвращается лишь в извращенной форме вавилонской блудницы: по-прежнему сияющая, верхом на звере багряном, обреченная на погибель. Можно сказать, что у женщины уже нет иного выбора: или быть блудницей, оседлавшей зверя, или стать добычей «этих серых змеенышей современного труда и стыда» (как говорит Лоуренс, современная женщина призвана превратить свою жизнь «в нечто такое, что чего-нибудь стоит», отделить лучшее от худшего, не думая о том, что это еще хуже; отчего женщина и выступает в странном полицейском облачении, современная «женщина-полицейский»). Но ведь уже Апокалипсис преобразовал ангельские силы в своего рода полицейских.

    5. Преобразование близнецов. Языческий мир не только был образован живыми связями, он заключал в себе границы, пороги и врата, разъединения, дабы между двумя вещами что-нибудь да происходило или чтобы некая субстанция переходила из одного состояния в другое или чередовалась с другой, избегая опасных смешений. Близнецы как раз и играли эту роль разъединителей: господа ветров и хлябей небесных, ведь это они открывают врата неба; сыновья грома, ведь это они разгоняют облака; стражи половой жизни, ведь это они оберегают щель, через которую просачивается рождение, и соблюдают чередование вод и крови, избегая той смертельной точки, в которой все могло бы смешаться без всякой меры. То есть близнецы являются господами потоков, переходов, чередования и разъединения. Вот почему Апокалипсис нуждается в том, чтобы их умертвили, затем вознесли на небеса, правда, не для того, чтобы языческий мир познал свою периодическую чрезмерность, а для того, чтобы мера пришла к нему извне, словно смертный приговор.

    6. Преобразован и е символов в метафоры и аллегории. Символ — это конкретная космическая сила. Народное сознание, даже в Апокалипсисе, хранит некое чувство символа, обожая при этом грубую Власть. А ведь сколь велико различие между космической силой и идеей верховной власти… Лоуренс набрасывает поочередно некоторые черты символа. Это динамический процесс, направленный на расширение, углубление, растяжение чувственного сознания, это все более и более сознательное становление, противостоящее замкнутости морального сознания на навязчивой аллегорической идее* Это метода Аффекта, интенсивная, кумулятивная интенсивность, которая лишь отмечает порог какого-нибудь ощущения, пробуждение какого-нибудь состояния сознания: символ ничего не обозначает, его, в отличие от рассудочной аллегории, не надо ни объяснять, ни растолковывать. Это вращающаяся мысль, в которой, в противоположность линейной аллегорической цепи, группа образов все быстрее и быстрее вращается вокруг какой-то таинственной точки. Задумаемся над вопросом Сфинкс: «Кто из живых существ утром ходит на четырех ногах, дн ем на двух, а вечером на трех?» Вопрос довольно глупый, если делить его на три связанные друг с другом части, которые складываются в ответ Человек. Напротив, этот вопрос оживает, если почувствовать, как в нем вокруг самой таинственной в человеке точки вращаются три группы образов — ребенка-животного, двулапого существа, обезьяны, птицы или лягушки и, наконец, какого-то неведомого трехлапого зверя — заморского и запустынного. Это и есть вращающийся символ: в нем нет ни начала, ни конца, он никуда не ведет, а главное, в нем нет конечной точки, как нет и промежуточных ступеней. Он все время посредине, посреди вещей, между вещей. У него одна-единственная среда, все более и более глубокая окружающая среда. Символ — это водоворот, он затягивает нас своими кругами, доводя до того интенсивного состояния, в котором вдруг возникает разгадка, решение. Символ — это процесс действия и решения; именно в этом смысле он связан с оракулом, который предлагает кружащиеся образы. Ведь именно так мы и принимаем настоящее решение: ходим кругами внутри себя, вокруг себя, все быстрее и быстрее, «пока наконец в нас не возникает центр, и мы не узнаем, как следует поступить». Это нечто противоположное нашей аллегорической мысли: последняя является мыслью не активной, а такой, что все время откладывает или отсрочивает. Она заменила силу решения способностью суждения. Вот почему она домогается, словно Страшного суда, конечной точки. А между каждой фразой ставит временные точки, между каждой фразой, между каждым сегментом, этими периодами одного пути, предуготовляющими пришествие. Конечно же, это зрение, книга и чтение привили нам вкус к точкам, к поделенным на сегменты линиям, к началам, концам, периодам. Глаз — это орган чувств, который нас разделяет, аллегория визуальна, тогда как символ призывает и собирает все наши чувства воедино. До тех пор, пока книга остается свитком, она, возможно, сохраняет могущество символа. Но в том-то и дело: как объяснить ту странную вещь, что книга семи печатей считается свитком, и однако же печати на ней снимаются поочередно, последовательно, неужели Апокалипсис до такой степени нуждается в том, чтобы повсюду расставлять точки и насаждать сегменты? Что до символа, то он состоит из физических соединений и разъединений, так что даже если мы оказываемся перед разъединением, все равно что-то просачивается через зазор, субстанция или поток. Ведь символ — это мысль потоков, в противоположность рассудочному и линейному процессу аллегорической мысли: «Современный ум схватывает части, обрывки и куски и ставит в конце каждой фразы точку, тогда как чувственное сознание схватывает целое как реку, как поток. Апокалипсис раскрывает свою цель: разъединить нас с миром и с самими собой».

    Exit языческий мир. Апокалипсис в последний раз выводит его на сцену, чтобы навечно разрушить. Нам следует вернуться к другой оси: не к противопоставлению Апокалипсиса и языческого мира, а к противопоставлению Апокалипсиса и Христа как личности. Христос придумал религию любви, то есть аристократическую культуру индивидуальной части души; Апокалипсис создает религию Власти, то есть страшный народный культ коллективной части души. Апокалипсис всучает Христу коллективное «я», наделяет его коллективной душой, и все сразу меняется. Превращение порыва любви в предприятие мщения, евангельского Христа в Христа апокалиптического (человек с ножом в зубах). Отсюда значение предостережения Лоуренса: Евангелие и Апокалипсис написаны разными Иоаннами. Хотя они, возможно, в большей степени едины, чем если бы это был один человек. И два Христа более едины, чем если бы это был один Христос: «две стороны одной медали».

    Чтобы объяснить эту дополнительность, достаточно ли сказать, что «лично» Христос пренебрег коллективной душой и предоставил ей свободу действия? Или же существует более глубокое, более омерзительное объяснение? Лоуренс ввязывается в сложное предприятие: ему кажется, что причина искажения, извращения зависит не только от небрежения, что ее следует искать в самой любви Христа, в его манере любить. Что это уже было ужасно — то, как Христос любил. Именно это и приведет в дальнейшем к замене религии любви религией Власти. В любви Христа было нечто от абстрактной идентификации, хуже того — рвение давать, но ничего не брать. Христу не хотелось отвечать ожиданиям учеников, и тем не менее он не хотел ничего хранить, даже неприкосновенную часть самого себя. В нем было что-то от самоубийцы. Незадолго до своего текста об Апокалипсисе Лоуренс написал роман «Человек, который был мертв»: он показывает, что Христос воскрес («они слишком быстро вытащили из меня гвозди»), но преисполнен отвращения, говоря себе: «Ну все, хватит». Обнаруженный Магдалиной, которая готова ему все отдать, он замечает в глазах женщины отблеск триумфа, в ее голосе — отзвук триумфа, в которых узнает самого себя. Это тот же самый отблеск, тот самый отзвук, что и у тех, кто берет, но ничего не дает. В рвении Христа и в христианской алчности, в религии любви и в религии власти бытует один и тот же рок: «Я дал больше, чем взял, и это тоже — нищета и тщеславие. Опять же не что иное, как другая смерть… Теперь он знал, что тело воскресает, чтобы давать и брать, чтобы брать и давать, без всякой алчности». В своем творчестве Лоуренс стремился к этой задаче: распознать, отыскать дурной отблеск повсюду, где он обнаруживает себя — у тех, кто берет, но не дает, или у тех, кто дает, но не берет: Иоанн Патмосский и Христос. Между Христом, святым Павлом и Иоанном Патмосским замыкается цепь: Христос, аристократ, художник индивидуальной души, тот, кто хочет эту душу отдать; Иоанн Патмосский, труженик, рудокоп, который домогается коллективной души и хочет все забрать; и замыкающий цепь святой Павел, своего рода аристократ, идущий в народ, этакий Ленин, который должен придать коллективной душе организованность, должен создать «олигархию мучеников», он дает Христу цели, а Апокалипсису — средства. Не это ли требовалось для создания системы суда? Самоубийство индивидуальное и самоубийство массовое, наряду с повсеместным самопрославлением. Смерть, смерть — таково единственное суждение.

    Итак, спасти душу индивидуальную, а также душу коллективную — но каким образом? Ницше завершал «Антихриста» своим знаменитым Законом против Христианства. Лоуренс завершает свой комментарий Апокалипсиса своего рода манифестом — тем, что он в другом месте называет «литанией увещеваний»: Перестать любить. Противопоставить суду любви «решение, что любовь никогда не сможет победить». Достичь точки, где больше нельзя давать, как нельзя и брать, где всем известно, что больше ничего не будут «давать», точки Аарона или Человека, который был мертв, ибо проблема перешла в другое место, обустроить берега, в которых поток может течь, растекаться в разные стороны или сливаться. Больше не любить, больше не отдавать себя, больше не брать. Спасти таким образом индивидуальное в себе. Ибо любовь — это не индивидуальное дело, не индивидуальная часть души: она, скорее, то, что делает из индивидуальной души некое «Мое Я». А «мое я» — это то, что отдают или берут, то, что хочет любить и быть любимым, аллегория, образ, Субъект, но не настоящее отношение. «Мое я» — не отношение, а отражение, отблеск, который образует субъекта, отблеск триумфа в глазах («грязный маленький секрет», как порой называет его Лоуренс). Обожатель солнца, Лоуренс говорит, тем не менее, что солнечного отблеска на траве далеко не достаточно для того, чтобы возникло отношение. Отсюда проистекает его концепция живописи и музыки. Индивидуальным является отношение, душа, а не «мое я». «Мое я» тянется к тому, чтобы идентифицироваться с миром, но это уже отдает смертью, тогда как душа натягивает нить своих живых «симпатий» и «антипатий». Перестать мыслить себя в виде «моего я» ради того, чтобы проживать себя как поток, как совокупность потоков, находящихся в отношениях с другими потоками, вне себя и в себе. И даже редкость — это поток; даже иссякание и смерть могут им стать. Сексуальное и символическое — то же самое и всегда означали лишь следующее: жизнь сил или потоков. В «моем я» существует тяга к самоуничтожению, которая, с одной стороны, находит опору в Христе, а с другой — в буддизме: отсюда недоверие Лоуренса (или Ницше) к Востоку. Душа как жизнь потоков — это воление жить, борьба и сражение. Не только разъединение, но и соединение потоков есть борьба и сражение, объятия. Всякое созвучие диссонирует. В противоположность войне: война — это всеобщее уничтожение, которое требует «моего я», тогда как схватка отбрасывает войну, это завоевание души. Душа отвергает тех, кто хочет войны, смешивая ее с борьбой, но и тех, кто отказывается от борьбы, смешивая ее с войной: воинственное христианство и Христос-миротворец. Неотчуждаемая часть души — это когда перестаешь быть «моим я»: следует завоевать эту в высшей степени текучую, вибрирующую, сражающуюся часть души.

    В таком случае коллективная проблема состоит в том, чтобы учредить, открыть или заново открыть наибольшее количество соединений. Ибо соединения (и разъединения) это и есть физика отношений, космос. Даже разъединение является физическим, оно бытует не иначе, как два берега, давая проход потокам или их чередованию. Что касается нас, то мы живем самое большее в «логике» отношений (Лоуренс и Рассел вовсе не были друг от друга в восторге). Разъединение мы превращаем в некое «или — или». Соединение — в причинно-следственное отношение, или в принцип следствия. Из физического мира потоков мы абстрагируем отражение, обескровленного двойника, составленного из субъектов, объектов, предикатов, логических отношений. Экстракт системы суждения. Дело не за тем, чтобы противопоставлять общество и природу, искусственное и естественное. Дело не в искусных ухищрениях. Но всякий раз, когда физическое отношение будет передаваться отношениями логическими, символ — образами, поток — сегментами, обмен делиться на субъектов и объектов, когда одни существуют для других, следует признать, что мир мертв и что коллективная душа оказалась в свою очередь взаперти в «моем я», и не суть важно, идет ли речь о «моем я» целого народа или одного-единственного деспота. Физике Лоуренс противопоставляет именно «ложные соединения». Деньгам следует ставить в упрек, согласно критике, которой их подвергает Лоуренс, не то, что они составляют поток, а то, что они являются ложным соединением, приносящим плату субъектам и объектам: когда золото становится деньгами… Нет и речи о возвращении к природе, речь лишь о политической проблеме коллективной души, соединениях, на которые способно общество, потоках, которые оно способно выдерживать, изобретать, пропускать и ли запускать. Чистая и простая сексуальность, да, если разуметь под этим индивидуальную и социальную физику отношений, в противоположность бесполой логике. Как и все те, кто отмечен печатью гения, Лоуренс умирает, тщательно свернув свои пелены, тщательно уложив их (ему думалось, что Христос тоже так сделал), и мысль его крутилась вокруг этой идеи, в этой идее…
     
  3. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    блять да что за страна, почему название главы хочет себе отдельный спойлер? ...ну хотя бы ничего не пропущено
     
  4. Титькин

    Титькин кончились краски VIP

    Рега:
    22 апр 2011
    Сообщения:
    12.464
    Gold:
    2.060G
    Karma:
    246
    Gold:
    2.060
    Спасибо, прочту!
     
  5. Хаджит

    Хаджит

    Рега:
    22 фев 2012
    Сообщения:
    1.665
    Gold:
    491G
    Karma:
    29
    Gold:
    491
    Шо тут хорошего произошло?
     
  6. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    Китинг встал, потащился к платяному шкафу, открыл ящик, вытащил мятый лист бумаги и протянул его Тухи. Это был его контракт с Рорком.
    Тухи прочел его, сухо и коротко рассмеялся. Потом взглянул на Китинга:
    – Да, Питер, ты моя большая удача. Но иногда приходится отвернуться, чтобы не видеть собственных удач.
    Китинг стоял у шкафа – плечи опущены, глаза пустые.
    – Вот уж не ожидал, что у тебя все записано и он подписался. Итак, вот что он сделал для тебя… и вот что ты сделал в ответ…Беру назад все оскорбления, Питер. Ты должен был сделать это. Кто ты такой, чтобы повернуть вспять законы истории? Ты знаешь, что это за документ? Это невозможное совершенство, мечта столетий, цель всех великих школ человеческой мысли. Ты набросил на него узду. Заставил его работать на себя. Забрал его свершение, его награду, его деньги, его славу, его имя. Мы только думали и писали об этом. Ты продемонстрировал это на практике. Все философы, начиная с Платона, должны тебя благодарить. Вот он – философский камень, способный превращать золото в свинец. Мне должно быть приятно, но я – человек и ничего не могу с этим поделать, мне неприятно. Меня воротит от этого. Другие, Платон и остальные, они действительно считали, что этот камень может превращать свинец в золото. Я знал правду с самого начала. Я был честен перед собой, Питер, а это самая трудная форма честности. Та, от которой вы все стараетесь убежать любой ценой. Теперь я не ругаю тебя, это действительно очень трудно признать, Питер. – Тухи сел, держа бумагу за кончики обеими руками. Он сказал: – Если хочешь знать, насколько это трудно, я скажу тебе. Теперь уже я хочу сжечь этот документ. Понимай это как хочешь. Особой заслуги в этом нет, ведь я знаю, что завтра отошлю его окружному прокурору. Рорк никогда об этом не узнает, а если бы и знал, ему было бы на это плевать, но, если быть правдивым до конца, был момент, когда мне хотелось сжечь этот документ.
    Он осторожно сложил бумагу и опустил ее в карман. Китинг следил за его жестами, двигая им в такт головой, подобно котенку, следящему за клубком.
    – Ты мне противен, – повторил Тухи. – Господи, как вы мне противны, все вы, с вашими лицемерными сантиментами! Ты все время тащишься за мной, питаешься тем, чему я тебя учу, извлекаешь из этого выгоду, но не имеешь достоинства признаться в этом самому себе. Ты зеленеешь от страха, когда понимаешь правду. Я полагаю, что это заложено в самой сути твоего характера, и это и есть мое главное оружие… Господи! Я устал от всего этого. Я должен хотя бы на время освободиться от тебя. Почему я должен притворяться всю свою жизнь – ради жалких посредственностей вроде тебя? Чтобы защитить твою сентиментальность, твою совесть и покой ума, которого у тебя нет. Вот она, цена, которую я плачу за то, чего хочу, но, по крайней мере, я знаю, что должен платить. И у меня нет иллюзий относительно цены и того, что я покупаю.
    – Чего ты… хочешь… Эллсворт?
    – Власти, Пит.
    В квартире наверху послышались шаги, кто-то весело скакал, по потолку будто ударили четыре или пять раз. Люстра зазвенела, и Китинг послушно поднял голову. Затем лицо его вновь обратилось к Тухи. Тухи равнодушно улыбался.
    – Ты… всегда говорил… – хрипло начал Китинг и замолчал.
    – Я всегда говорил только это. Ясно, точно и открыто. Не моя вина, если ты не мог услышать. Мог, конечно. Не хотел. А это для меня еще лучше глухоты. Я говорил, что намерен править. Как все мои духовные предшественники. Но мне посчастливилось больше, чем им. Я унаследовал плоды их усилий и буду единственным, кто осуществит великую мечту. Сегодня я вижу это вокруг. Я узнаю это. Мне это не нравится. Я и не ожидал, что это мне понравится. Наслаждение не мой удел. Насколько позволят мои способности, я найду в этом удовлетворение. Я буду править.
    – Кем?..
    – Тобой. Миром. Все зависит только от того, нашел ли ты нужный рычаг. Если научиться управлять душой хотя бы одного-единственного человека, можно это делать и со всем человечеством. Это душа, Питер, душа. Не кнут или меч, не огонь или оружие. Вот почему Цезари, Аттилы, Наполеоны были дураками и не смогли удержаться у власти. Мы сможем. Душа, Питер, – это то, чем нельзя управлять, она должна быть сломлена. Вбей в нее клин, возьми ее в свои руки – и человек твой. Не нужно кнута – он принесет тебе его сам и попросит выпороть себя. Включи в нем обратный ход – и его собственный механизм будет работать на тебя. Используй его против него самого. Хочешь узнать, как это делается? Послушай, разве я тебе когда-нибудь лгал? Разве ты не слушал все это годами, но ты не хотел слышать, и это твоя вина, а не моя. Тут много способов. Вот один из них. Заставь человека почувствовать себя маленьким. Заставь его почувствовать себя виновным. Уничтожь его стремления и его целостность. Это трудно. Даже худший из вас ищет идеал. Убей его цельность путем внутреннего подкупа. Направь его на разрушение цельности человека. Проповедуй альтруизм. Говори, что человек должен жить для других. Скажи, что альтруизм – это идеал. Ни один из них не достиг этого, и ни один этого и не хотел. Все жизненные инстинкты восстают против этого. Человек начинает понимать, что не способен к тому, что сам принял как высшую добродетель – и это вызывает чувство вины, греха, сомнение в себе самом. Но раз высший идеал недосягаем, человек постепенно отказывается от всех идеалов, от всех надежд, от всякого чувства личной ценности. Он чувствует, что обязан проповедовать то, чего сам не может делать. Но человек не может быть наполовину добрым или приблизительно честным. Сохранить порядочность очень трудно. Зачем сохранять то, что уже подгнило? Его душа теряет самоуважение. И он твой. Он будет подчиняться. Он будет рад подчиняться – потому что не может верить самому себе, чувствует себя не совсем определенно, чувствует себя нечистым. Это один путь.
    А вот еще один. Разрушить ощущение ценности. Разрушить способность различать величие или достигать его. Великим человеком нельзя управлять. Нам не нужны великие люди. Не отрицай понятие величия. Разрушай его изнутри. Великое редко, трудно, оно – исключение. Установи планку на уровне, доступном для всех и каждого, вплоть до самого ничтожного, самого глупого, – и убьешь желание стараться у всех людей, маленьких и больших. Ты уничтожишь мотив к совершенствованию. Смейся над Рорком и считай Питера Китинга великим архитектором. И уничтожишь архитектуру. Превозноси Лойс Кук и уничтожишь литературу. Подними на щит Айка и уничтожишь театр. Восславь Ланселота Клоуки и уничтожишь прессу. Не пытайся сразу разрушить все храмы – напугаешь людей. Воздвигни храм посредственности – и падут все храмы. Но есть и другой способ. Убивать смехом. Смех – инструмент веселья. Научись использовать его как орудие разрушения. Преврати его в усмешку. Это просто. Позволь смеяться надо всем. Скажи, что чувство юмора – ничем не ограниченная добродетель. Не оставляй ничего святого в душе человека. Убей почитание – и ты убьешь в человеке героя. Человек не может почитать насмехаясь. Он станет подчиняться, и не будет границ для послушания – ничто не важно, нет ничего серьезного.
    Или еще вот этот способ. Он один из самых важных. Не позволяй людям быть счастливыми. Счастье самосодержательно и самодостаточно. Если люди счастливы, ты им не нужен. Счастливые люди свободны. Поэтому убей радость в их жизни. Отними у них все, что им дорого и важно. Никогда не позволяй людям иметь то, чего они хотят. Заставь их почувствовать, что само личное желание – зло. Доведи их до такого состояния, чтобы слова «я хочу» стали для них не естественным правом, а стыдливым допущением. Альтруизм весьма полезен для этого. Несчастные придут к тебе. Ты будешь им нужен. Они придут за утешением, за поддержкой. Природа не терпит пустоты. Опустоши душу – и можешь заполнить это пространство, чем угодно тебе. Не понимаю, чем ты так шокирован, Питер. Это один из самых старых способов. Вспомни историю. Взгляни на любую великую этическую систему начиная со стран Востока. Разве все они не проповедуют отречение от личного счастья? Разве за всеми хитросплетениями слов не звучит единственный лейтмотив: жертвенность, самоотречение? Разве ты не способен различить, о чем они поют – «откажись, откажись, откажись, откажись»? Вдумайся в сегодняшнюю моральную атмосферу. Все приносящее радость – от сигарет до секса, амбиций и выгоды, – все объявлено аморальным или греховным. Только докажи, что что-то приносит людям счастье, – и оно обречено. Вот до чего мы дошли. Мы связали счастье и вину. И взяли человечество за горло. Брось своего перворожденного в жертвенный огонь; спи на постели, утыканной гвоздями; спеши в пустыню умерщвлять плоть; не танцуй; не ходи в кино по воскресеньям; не пытайся разбогатеть; не кури; не пей. Все та же линия. Великая линия. Дураки думают, что подобные табу – просто бессмыслица. Какие-то остатки былого, консерватизм. В бессмыслице всегда есть некий смысл, некая цель. Не торопись исследовать безумие – спроси себя, чего им достигают.
    Каждая этическая система, проповедующая жертвенность, вырастала в мировую и властвовала над миллионами людей. Конечно, следует подобрать соответствующую приправу. Надо говорить людям, что они достигнут высшего счастья, отказываясь от всего, что приносит радость. Не стоит выражаться ясно и определенно. Надо использовать слова с нечетким значением: всеобщая гармония, вечный дух, божественное предназначение, нирвана, рай, расовое превосходство, диктатура пролетариата. Разлагай изнутри, Питер. Это самый старый метод. Этот фарс продолжается столетиями, а люди все еще попадаются на удочку. Хотя проверка может быть очень простой: послушай любого пророка и, если он говорит о жертвенности, беги. Беги, как от чумы. Надо только понять, что там, где жертвуют, всегда есть кто-то, собирающий пожертвования. Где служба, там и ищи того, кого обслуживают. Человек, вещающий о жертвенности, говорит о рабах и хозяевах. И полагает, что сам будет хозяином. А если услышишь проповедь о том, что необходимо быть счастливым, что это твое естественное право, что твоя первая обязанность – ты сам, знай: этот человек не жаждет твоей души. Этот человек ничего не хочет от тебя. Но стоит ему прийти – и ты заорешь во все горло, что он эгоистичное чудовище. Так что метод доказал свою надежность в течение многих столетий. Но ты должен был заметить кое-что. Я сказал: «Надо только понять». Понимаешь? У людей есть оружие против тебя. Разум. Поэтому ты должен удостовериться, что отнял его у них. Выдерни из-под него то, на чем он держится. Но будь осторожен. Не отрицай напрямую, не раскрывай карты. Не говори, что разум – зло, хотя некоторые делали и это, и с потрясающим успехом. Просто скажи, что разум ограничен. Что есть нечто выше разума. Что? И здесь не стоит быть слишком ясным и четким… Здесь неисчерпаемые возможности. Инстинкт, чувство, откровение, божественная интуиция, диалектический материализм. Если тебя прихватят в самых критических местах и кто-то скажет, что твое учение не имеет смысла – ты уже готов к отпору. Ты говоришь, что есть нечто выше смысла. Что тут не надо задумываться, а надо чувствовать. Верить. Приостанови разум, и игра пойдет чертовски быстро. Все будет, как ты хочешь и когда ты хочешь. Он твой. Разве можно управлять мыслящим человеком? Нам не нужны мыслящие люди.
    Китинг опустился на пол возле шкафа; он чувствовал себя смертельно уставшим. Он не хотел подниматься, он чувствовал себя увереннее, прислонившись к шкафу, как будто там еще был документ, который он отдал Тухи.
    – Питер, ты все это слышал. Ты все видел, вот уже десять лет как я практикую это. Ты понимаешь, что этим занимаются во всем мире. Что тебе так не нравится? Что ты уставился на меня с видом оскорбленной добродетели? Ты занимаешься тем же. Ты получил свою долю и должен ее отрабатывать. Тебе страшно от понимания, куда это ведет. Мне – нет. Я скажу тебе. Мир будущего. Я хочу этого мира. Мир послушания и единства. Мир, где мысль каждого будет не его собственной, а лишь попыткой угадать мысль соседа, у которого нет своих мыслей, а есть лишь попытка угадать мысль следующего соседа, у которого не будет мыслей… и так далее, Питер, по всему миру. Все будут согласны со всеми. Мир, в котором ни один человек не будет испытывать личных желаний, но направит все свои усилия на удовлетворение желаний своего соседа, у которого не будет никаких желаний, за исключением желания удовлетворить желания следующего соседа, у которого не будет желаний… И так по всему миру, Питер. Все будут служить всем. Мир, в котором человек будет работать не ради таких невинных вещей, как деньги, а ради безголового чудища – престижа. Одобрение сограждан, их хорошее мнение – мнение людей, которым не будет позволено иметь собственное мнение. Осьминог – одни щупальца и никаких мозгов. Суждения, Питер! Не суждения, а социологическая выборка, средняя величина из нулей, так как не будет больше никакой индивидуальности. Двигатели мира заглохнут, и единственное сердце будет подкачиваться рукой. Моей рукой – и руками немногих, очень немногих других, подобных мне. Для тех, кто знает причины твоих поступков, ты великое, прекрасное среднее, ты, который не взорвался в ярости, когда тебя назвали средним, маленьким, обыкновенным, тебя, полюбившего и принявшего эти имена. Ты восседаешь на троне и в храме, ты, ничтожный народ и одновременно абсолютный правитель, заставивший всех правителей прошлого корчиться от зависти. Комбинация из Всевышнего, пророка и короля. Глас народа. Среднее, обыкновенное, общее. Знаешь ли ты подходящий антоним для Я? Посредственность, Питер. Власть посредственности. Но даже самое посредственное должно быть кем-то открыто в свое время. Мы сделаем это открытие. Глас Божий. Мы будем наслаждаться безграничным послушанием – среди людей, которые не научились ничему, кроме послушания. Мы назовем это служением! Мы выдадим медали за службу. Вы будете падать друг на друга в свалке, чтобы показать, кто умеет подчиниться лучше. Других отличий не будет. Никаких других форм личного отличия. Можешь ли ты различить Говарда Рорка в этой картине? Нет? Тогда не трать времени на глупые вопросы. Все, что не может стать управляемым, должно исчезнуть. А если такие ненормальные будут время от времени появляться на свет, они не проживут дольше двенадцати лет. Когда их мозг начнет функционировать, он почувствует давление и взорвется. Ты знаешь судьбу глубоководных созданий, которых вытащили на солнечный свет? Так будет и с будущими Рорками. Остальные будут улыбаться и подчиняться. Ты замечал, что идиоты всегда улыбаются? Первое нахмуривание лба у человека – это первое прикосновение Господа. Прикосновение мыслью. Но у нас не будет ни Господа, ни мысли. Только одобрение улыбкой. Автоматические рычаги – все говорят «да». Теперь, если бы ты был чуть более сообразительным, например, как твоя бывшая жена, ты бы спросил: а что же мы, правители? А что я, Эллсворт Монктон Тухи? И я бы ответил: да, ты прав. Я получу не больше тебя. Мне останется лишь следить за тем, чтобы ты был доволен. Лгать тебе, льстить, восхвалять тебя, поддерживать твое тщеславие, произносить речи о народе и общем достоянии. Питер, мой бедный старый друг, я самый большой альтруист из всех, кого ты когда-либо знал. У меня меньше независимости, чем у тебя, которого я просто вынудил продать свою душу. Ты использовал людей ради того, чтобы получить от них что-то для себя. Мне ничего не нужно для себя. Я использую людей ради того, что сам могу сделать для них. Это моя единственная функция и оправдание. У меня нет личных целей. Мне нужна власть. Нужен мой мир будущего. Заставить всех жить для всех. Заставить всех жертвовать, а не преуспевать. Заставить всех страдать, а не радоваться. Застопорить прогресс. Пусть все загнивает. В загнивании есть равенство. Все подчинены воле всех. Всеобщее рабство – даже без достоинства руководителя. Рабство для рабства. Огромный круг – и полное равенство. Мир будущего.
    – Эллсворт… а ты…
    – Не сошел ли я с ума? Боишься произнести? Вот ты сидишь, и это слово просто написано на тебе, оно – твоя последняя надежда. Сошел с ума? Взгляни вокруг. Возьми любую газету и прочти заголовки. Разве это уже не здесь? Все, о чем я тебе говорил, до последней детали? Разве Европа уже не поглощена, а мы не тянемся за ней? Все, что я, сказал, содержится в одном слове – коллективизм. Разве оно не бог нашего столетия? Действовать – сообща. Думать – сообща. Чувствовать – сообща. Соединяться, соглашаться, подчиняться. Подчиняться, служить, жертвовать. Разделять и властвовать – сначала. Но затем – объединяться и править. Мы наконец обнаружили это. Вспомни римского императора, который сказал, что хотел бы, чтобы у человечества была одна голова и он мог ее отрубить*. Люди столетиями смеялись над ним. Теперь мы смеемся последними. Мы добились того, чего он не мог добиться. Мы научили людей объединяться. Это создало одну голову, готовую для удара. Мы открыли магическое слово «коллективизм». Взгляни на Европу, ты, недоросль. Разве ты не можешь за внешней мишурой угадать суть? Одна страна посвятила себя служению идее, что отдельный человек не имеет никаких прав, они все только у коллектива. Индивидуальность рассматривается как зло, масса – как божество. Никаких целей и добродетелей – только служение пролетариату. Это один вариант. А вот и другой. Страна посвятила себя служению идее – один человек не имеет никаких прав, только служение государству. Индивидуальность рассматривается как зло, раса – как божество. Никаких иных целей и добродетелей – только служение расе. Так я брежу или это суровая действительность уже двух стран? Посмотри, идет захват в клещи. Если ты в ужасе от одного варианта, мы толкнем тебя к другому. Заставим подергаться. Мы закрыли двери. Мы подготовили монету. На одной стороне орел – коллективизм, на другой решка – коллективизм. Отдай свою душу совету – или вождю, но отдай ее, отдай, отдай. Моя методика: предложи яд как пищу и яд как противоядие. Расцвечивай, украшай, но не забывай о главной цели. Дай дуракам выбор, пусть забавляются, но не забывай о единственной цели, которой тебе надо достичь. Убей личность, умертви человеческую душу. Остальное приложится. Взгляни на мир, каков он сейчас. Ну что, Питер, ты все еще думаешь, что я сошел с ума?
    Питер сидел на полу, раскинув ноги. Он поднял руку, осмотрел ногти, сунул палец в рот и откусил заусеницу. Все его чувства были отключены – он слушал, и Тухи понимал, что ответа не последует.
    Китинг послушно ждал, казалось, ему все безразлично: звуки стихли, и он просто ждал, когда они возобновятся.
    Тухи ухватился за подлокотник кресла, потом отнял и приподнял ладони, снова обхватил дерево – он больше ни на что не рассчитывал. Он толчком поднялся на ноги.
    – Спасибо. Питер. – Голос Тухи звучал серьезно. – Честность трудно отбросить в сторону. Всю свою жизнь я произносил речи перед большими аудиториями. Но такую речь мне больше произнести не удастся.
    Китинг приподнял голову. В его голосе прозвучало предвосхищение ужаса, еще не испытанного, но ожидающего его в ближайший час:
    – Не уходи, Эллсворт.
    Тухи наклонился над ним и тихо рассмеялся:
    – Вот и ответ, Питер. Вот мой довод. Ты хорошо знаешь меня, знаешь, что я с тобой сделал, у тебя не осталось иллюзий на мой счет. Но оставить меня ты не можешь и никогда не сможешь. Ты повиновался мне во имя идеалов, но и оставив идеалы, ты будешь подчиняться мне. Ни на что другое ты уже не годишься… Спокойной ночи, Питер.
     
  7. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    ''яд как пища, и яд как противоядие'', да, машина омрачения духа) но всё это, конечно, не предел всех интерпретаций: что дескать, это всего-лишь способ захвата и сохранения власти, и все узнали и разозлились, эти тексты могут быть только разведкой боем, они неспроста восхищались всеми этими ядовитыми типами, они знали, что там скрывается что-то еще... что-то вроде сцены ''i've seen things...'' из блейдраннера: мол, персонаж оказался куда более сложным, эдакий дракон, имеющий великую предысторию
     
  8. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    По СВП вот, которую изучал, мыслители это звуковички, которым ничего физического на фиг не сдалось, но, на примере Иисуса, и не способные вести братьев в царство Творца, только своими идеями и мыслями способны указать людям путь, объяснить, что каждый несёт СВОЙ Крест(а не как извратили, что умер за НАШИ общие грехи), а властители-правители обонятельники, это как Сатана, что искушал Иисуса в пустыне...звуковички за идеи, мысли, а обонятельники за власть над физическим отвечают, а по сути, за недопуск в царствие Творца, т.е. за разложение Души текущим, материальным, те самые церберы на пути в потустороннее...
     
  9. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    вот ''великий инквизитор'' - это дракон и рутгер хауэр, у него есть его великая зловещая предыстория) или ''ницшевский'' анаксагор
     
  10. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    ну, Великий инквизитор, опять таки, по своему обучению, не злодей, а тот же звуковичок, что потерял свою веру, другой звуковичок Брейвик, например, или вот дети, что сейчас в школах чудят, сложно ведь оставаться и развиться "нормальным" такому в текущих условиях примитивизма, да ещё когда "ты чё, самый умный - на лови в бороду"...обоняша всегда в тени, всегда чужими руками-марионетками шарит по полю, он не "пахнет", не заметен, скрыт от общего...
    За Анаксагора ничего сказать не могу, не изучал
     
  11. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    ну невозможно быть неперекликающимися разными типами без окон и дверей друг к другу -- вот в этих же текстах создается новый персонаж тирана: тиран нуждается в омрачённом духе, чтоб властвовать, тут не так важно, создал он его или нанял или нашел; персонаж ''тирана-священника'' отличается от известного всем ''тирана-жреца'' тем, что если второй - это просто обманщик-иллюзионист, то первый - это тот, кто нуждается в омрачённом духе для своей власти, это две огромные разницы)) всякие докинзы и невзоровы продолжают вскрывать скандальность там, где её давно нет и ''изобличают'' иллюзионистов, подтасовочников
     
  12. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    вот тут собака и зарыта, согласен...в одном человеке (капсуле живого-вещества) может быть и то и то, и по мне эта смесь наиболее опасна...например из четырех обоняш, В.В.П., Жириновском, Познере и Жванецком, к примеру, по мне, для думающих, самым опасным "драконом" является Познер, как "свой в доску"
     
  13. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    самая простая трактовка была бы: что он просто обманщик народов; но он ведь показан еще и ''гонцом'' коллективного мертвого духа, через его исповедь выражается именно коллективный дух
     
  14. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    делёз-гваттари оба были ницшеанцы и считали, что ремесло тирана-священника они снова нашли в классическом психоанализе, так они и называли фигуру психоаналитика: ''священник-психоаналитик''; так что не обязательно носить смешную рясу или какие-то там специальные бусы, чтобы впрыскивать все эти яды в мир, можно носить джинсы; короче нужно узнавать ремесло по эффектам его действия и по его целям; ницше подозревал за физикой и вообще наукой своего времени склонность к адиафории
     
  15. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    андрею белому, кстати, было насрать на то, что ницше написал ''антихриста'' и был там бурен; белый сравнивал ницше с христом и пел ему осанны, как христу, в одной своей книге)) но не потому что был дурак, а потому что распознал главное -- тот же самый ''аристократичный и имманентный тип, адвокат земли'', произошло нечто вроде легитимного изнасилования гения
     
  16. Nautilus

    Nautilus White submarine Команда форума

    Рега:
    15 июн 2009
    Сообщения:
    5.621
    Gold:
    950G
    Karma:
    127
    Gold:
    950
    Кольцо Тука
    Бля, хелп. Срочно. Помните, был у нас на форуме Kane с собачкой на аватарке. Он как-то давно и вскользь упоминал книжку одну - я не помню ни названия, ни автора. Это какая-то сатирическая или юмористическая книжица про дьявола и бога. Тонкий троллинг религии. Помню, что "ад" там был вроде "складом", просто буквы отвалились. Мб кто читал, сообразит и напомнит название?
     
  17. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    @oxbay глубокие мысли, уважуха!!!
     
  18. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    спс)
    а я вот наконец вспомнил книгу, которая помнил, что крутая, а фамилию долго не мог вспомнить, рекомендую:
    давид зильберман - ''православная этика и материя коммунизма''
     
  19. Bazant

    Bazant Премиум пользователь

    Рега:
    9 мар 2010
    Сообщения:
    1.314
    Gold:
    645G
    Karma:
    31
    Gold:
    645
    "Карманный ад" Евгения Медведева только на ум приходит. Но скорее всего не оно.
     
  20. Realtor

    Realtor

    Рега:
    23 янв 2018
    Сообщения:
    26
    Gold:
    0G
    Karma:
    0
    Gold:
    0
    Достоевского, где-то после формируется мировосприятие современной Р.
     
  21. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    вот охерительнейшая глава из ''тысячи плато'' делёза-гваттари, тут они прям классические марксисты, написано в духе марксистской теории ''отчуждения посредством специализации и дробления труда'', по-настоящему зловещий текст) :
    Теорема X. Государство и его полюса


    Давайте вернемся к тезисам Дюмезиля: (1) у политического суверенитета два полюса — ужасный и магический Император, действующий с помощью захвата, обязательств, узлов и сетей, а также священный и юридически образованный Король, поступающий в соответствии с соглашениями, договорами и контрактами (пары Варуна-Митра, Один-Тюр, Вотан-Тиваз, Уран-Зевс, Ромул-Нума…); (2) военная функция выступает как внешняя к политическому суверенитету и равным образом отличается от обоих его полюсов (Индра или Тор, Тулл Гостилий…)!

    1. Итак, есть аппарат Государства, оживляемый, прежде всего, любопытным ритмом, являющимся великой мистерией: мистерией Богов-Связывателей или магических императоров — Одноглазых, испускающих из своего единственного глаза знаки, кои захватывают, связывают узлы и дистанции. С другой стороны, существуют Короли-юристы — Однорукие, вздымающие свою единственную руку как элемент права, технологии, закона и инструмента. Всегда ищите в последовательности Государственных людей Одноглазого и Однорукого, Горация Коклеса и Муция Сцеволу (де Голля и Помпиду). Речь вовсе не о том, что одни имеют исключительное право на знаки, а другие — на инструменты. Ужасный император — уже владыка великих работ; мудрый король принимает и трансформирует весь режим знаков. А это значит, что комбинация знаки — инструменты составляет отличительную черту политического суверенитета или комплементарности Государства.

    2. Конечно, оба Государственных мужа не перестают смешиваться в историях о войне. А именно: либо магический император посылает в бой воинов, не являющихся его собственными, коих он нанимает на службу посредством захвата; либо — что важнее — он, появляясь на поле битвы, приостанавливает войска [противника], набрасывает собственную сеть на воинов и своим единственным глазом повергает их в окаменелую кататонию, «он связывает без боя», он встраивает машину войны (мы не смешиваем, конечно, такой государственный захват с военными захватами, завоеваниями, пленными и трофеями). Что касается другого полюса, то король-юрист — вот великий организатор войны; однако он дает ей законы, устраивает для нее поле, изобретает для нее право, навязывает ей дисциплину, подчиняет ее, причем подчиняет политическим целям. Он создает из машины войны военный институт, приспосабливает машину войны к аппарату Государства. Не стоит слишком уж поспешно говорить о мягкости и гуманности: напротив, это возможно, когда у машины войны только одна цель — сама война. Насилие — именно его мы находим повсюду, но в разных режимах и экономиках. Насилие магического императора — его узел, его сеть, его «один удар на всех [coup une fois pour toutes]»… Насилие короля-юриста — его возобновление каждого удара, всегда ради целей, союзов и законов… В конечном счете насилие машины войны могло бы показаться мягче и гибче, чем насилие аппарата Государства — дело в том, что у нее нет еще войны в качестве «объекта», ибо она избегает обоих полюсов Государства. Поэтому воин, в своей экстериорности, не перестает протестовать против союзов и договоров короля-юриста, а также разрывать связи магического императора. Он равным образом и освободитель, и клятвопреступник — дважды предатель. У него иная экономия, иная жестокость, а также иная справедливость, иная жалость. Знакам и инструментам Государства воин противопоставляет свое оружие и дары. И опять же кто скажет, что наилучшее, а что наихудшее? Верно, что война убивает, уродует и несет ужасы. Но почему? Потому что Государство присвоило себе машину войны. Но главное — аппарат Государства создает такую ситуацию, что увечья и даже смерть предшествуют ему. Он нуждается в том, чтобы они уже совершились и чтобы люди уже таковыми и рождались — калеками и зомби. Миф о зомби, об ожившем мертвеце — это миф труда, а вовсе не миф войны. Увечье — следствие войны, но оно также — условие, предполагаемое аппаратом Государства и организацией труда (отсюда и врожденная травма не только рабочего, но самого государственного человека, будь-то Одноглазого или Однорукого типа): «Такая грубая выставка кусков разрезанного тела меня поразила. <…> Не было ли это неотъемлемой частью технического совершенства и опьянения им <…>? Люди вели войну с начала мира, но я не могу вспомнить ни одного примера во всей „Илиаде“, где воин потерял бы руку или ногу. Миф резервирует увечья либо для чудовищ, либо для человечьих тварей расы Тантала или Прокруста. <…> Именно обман зрения вынуждает нас приписывать такие увечья несчастному случаю. На самом деле несчастные случаи — это результат увечий, коим уже подверглись первые эмбрионы нашего мира; и численный рост увечий — лишь один из симптомов, свидетельствующих о триумфе морали скальпеля. Что касается ущерба, то существовал ли он до того, как стал зримо приниматься в расчет?». Именно аппарат Государства нуждается — как на самом верху, так и в своем основании — в заранее искалеченных инвалидах, заранее существующих калеках или мертворожденных, увечных от рождения, одноглазых и одноруких.

    Итак, есть соблазнительная гипотеза, состоящая из трех моментов, ибо машина войны пребывает «между» двумя полюсами политической суверенности и обеспечивает переход от одного полюса к другому. Именно в таком порядке, 1–2–3, вещи, по-видимому, предстают в мифе или в истории. Примем те две версии Одноглазого и Однорукого человека, какие были проанализированы Дюмезилем: 1) бог Один, с единственным глазом, закабаляет или связывает Волка войны и держит в своих магических силках; 2) но волк осторожен и обладает всей своей мощью внешнего; 3) бог Тюр дает волку юридические гарантии, оставляя одну руку в его глотке, дабы волк мог откусить ее, если не успеет освободиться от силков. — 1) Гораций Коклес, одноглазый, пользуясь только своим лицом, своей гримасой и магическим могуществом, препятствует главе этрусков штурмовать Рим; 2) тогда военачальник этрусков решает начать осаду; 3) Муций Сцевола принимает политическую эстафету от Коклеса и оставляет этрускам в залог свою руку, дабы убедить воинов, что стоит отказаться от осады и заключать договор. — В совсем ином — историческом — контексте Марсель Детьен предлагает аналогичную схему из трех моментов для Древней Греции: 1) магический правитель, «Обладатель истины», располагает машиной войны, которая конечно же не возникает вместе с ним и которая пользуется относительной автономией в его империи; 2) у такого класса воинов собственные правила, определяемые «изономиеи», изотропным пространством и «средой» (военные трофеи располагаются в промежуточной среде; тот, кто держит речь, размещается посреди собрания) — тут другое пространство, иные правила, нежели правила правителя, осуществляющего захват и вещающего сверху; 3) гоплитская реформа, подготовленная в воинственном классе, распространяется по всему социальному телу, содействуя формированию армии солдат-граждан в то самое время, когда последние остатки имперского полюса суверенитета уступают место юридическому полюсу города-Государства (изономия как закон, изотропия как пространство). И во всех этих случаях машина войны, по-видимому, вмешивается «между» обоими полюсами аппарата Государства, обеспечивая и требуя переход от одного полюса к другому.

    И все-таки мы не можем приписать этой схеме каузальный смысл (да и цитируемые авторы такого не делают). Во-первых, машина войны ничего не объясняет; ибо она либо является внешней по отношению к Государству, либо направлена против него; либо же она уже принадлежит Государству — встраиваемая или соответствующая — и предполагает его. Если она и вмешивается в эволюцию Государства, то это значит, что такое вмешательство происходит с необходимостью в союзе с другими внутренними факторами. И подобное как раз возникает во вторую очередь — если есть эволюция Государства, то нужно, чтобы второй, эволюционный, полюс, был в резонансе с первым, дабы его определенным образом постоянно перезагружать и чтобы у Государства была одна-единственная среда внутреннего, то есть оно должно обладать единством композиции, несмотря на все различия в организации и развитии государств. Нужно даже, чтобы у каждого Государства были оба полюса как сущностные моменты его существования, даже если организация таких двух полюсов варьируется. В-третьих, если мы называем такую внутреннюю сущность или такое единство Государства «захватом», то следовало бы сказать, что словосочетание «магический захват» неплохо описывает данную ситуацию, ибо последняя всегда проявляется как уже свершившаяся и себя предполагающая; но в таком случае как объяснить подобный захват, коли он не относится ни к какой отчетливо определимой причине? Вот почему тезисы о происхождении Государства всегда тавтологичны. Порой мы обращаемся к экзогенным факторам, связанным с войной и с машиной войны; порой — к эндогенным факторам, порождающим частную собственность, деньги и т. д.; порой же, наконец, к особым факторам, задающим формацию «публичных функций». Все эти три тезиса мы находим у Энгельса в отношении концепции разнообразия путей Господства. Но все они предполагают то, что ставится под вопрос. Война производит Государство, только если по крайней мере одна из обеих частей существует прежде Государства; а военная организация выступает в качестве государственного фактора, только если она принадлежит Государству. Либо Государство не включает в себя машину войны (оно обладает полицейскими и сторожами до того, как имеет солдат), либо оно включает ее в себя, но в форме военного института или публичной функции. Сходным образом частная собственность предполагает общественную государственную собственность, она просачивается через ее ячейки; а деньги предполагают налог. А еще труднее увидеть, как публичные функции могли бы существовать до Государства, которое они предполагают. Мы всегда возвращаемся к идее Государства, рождающегося уже зрелым и возникающего одним махом — необусловленное Urstaat.


    Теорема XI. Что же является первым?


    Первый полюс захвата мы будем называть имперским, или деспотическим. По Марксу, он соответствует азиатской формации. Археология находит его повсюду (часто он покрыт забвением — на горизонте всех систем или Государств — не только в Азии, но и в Африке, в Америке, в Греции, в Риме). Незапамятное Urstaat, датируемое неолитом, а возможно еще более древними временами. Следуя марксистскому описанию: аппарат Государства воздвигается на первобытных сельскохозяйственных сообществах, у коих уже есть наследственно-территориальные коды; но он сверхкодирует их, подчиняет власти деспотичного императора — единственного и трансцендентного владельца общественной собственности, хозяина излишков или склада, организатора крупномасштабных работ (сверхтруд), источника государственного управления и бюрократии. Это парадигма связи и узла. Таков режим знаков Государства — сверхкодирование, или Означающее. Такова система машинного порабощения — строго говоря, первая «мега-машина», как сказал Мамфорд. Необычайный успех, обеспеченный одним махом — другие Государства будут лишь недоносками по отношению к такой модели. Император-деспот не является ни королем, ни тираном; последние появятся только в связи уже с частной собственностью. Тогда как в имперском режиме все публично: владение землей является общинным, каждый индивид — собственник лишь постольку, поскольку он член общины; знаменитая собственность деспота — это собственность предполагаемого Единства общин; а сами чиновники владеют землей, только если она причитается им по должности, пусть даже наследственной. Деньги могут существовать только лишь в форме налога, который чиновники должны императору, причем деньги не служат купле-продаже, ибо земля не существует как отчуждаемый товар. Это — режим nexum 'a, связи: нечто предоставляется или даже отдается без передачи в собственность, без частного присвоения, и компенсация за такое предоставление не приходит дающему ни в форме процента, ни в форме прибыли, но, скорее, в форме «ренты», которая достается ему, сопровождая обычную ссуду или дарение дохода.

    Маркс-историк и Чайльд-археолог сходятся в следующем пункте — архаичное имперское Государство, подключающееся к сверхкодированию сельскохозяйственных общин, предполагает, по крайней мере, некое развитие их производительных сил, поскольку нужен потенциальный излишек, способный конституировать Государственный склад, поддерживать специализированный ремесленный труд (металлургия) и прогрессивно вызывать публичные функции. Вот почему Маркс связывал архаичное Государство с определенным «способом производства». Однако происхождение этих неолитических государств все более и более отодвигается в прошлое. Итак, когда мы догадываемся о почти палеолитических империях, то речь идет не просто о количестве времени, а именно о качественном изменении проблемы. Чатал-Хююк в Анатолии порождает наиболее мощную имперскую парадигму: именно склад некультивированных семян и относительно прирученных животных из разных территорий проводит (и позволяет провести) — вначале наудачу — скрещивания и селекции, откуда возникают сельское хозяйство и мелкое животноводство . Несложно усмотреть значимость такого изменения в данных проблемах. Вовсе не склад предполагает потенциальный излишек, а совсем наоборот. Уже не Государство предполагает продвинутые сельскохозяйственные общины и развитые производительные силы; напротив, Государство располагается прямо посреди собирателей-охотников без предшествующих сельского хозяйства и металлургии, и именно оно создает сельское хозяйство, животноводство и металлургию сначала на своей собственной почве, а затем навязывая их окружающему миру. Уже не деревня постепенно создает город, а именно город создает деревню. Как раз не Государство предполагает способ производства, но наоборот, именно Государство делает из производства «способ». Исчезают последние доводы в пользу того, чтобы предполагать постепенное развитие. Вроде семян в мешке, где все начинается с перемешивания наудачу. «Государственная и городская революция» может быть палеолитической, а не неолитической, как полагал Чайльд.

    Эволюционизм ставился под вопрос разными способами (зигзагообразные движения; этапы, отсутствующие то здесь, то там; неустранимые всеобъемлющие купюры-разрывы). Мы увидели, как именно Пьер Кластр пытался разрушить эволюционистскую рамку с помощью двух тезисов: 1) так называемые первобытные общества были не обществами без Государства, в том смысле, что они не сумели достичь определенной стадии, но являлись контр-Государственными обществами, организующими механизмы, которые предотвращали форму-Государство, делая невозможной его кристаллизацию; 2) когда Государство возникает, то возникает в виде неустранимой купюры-разрыва, ибо не является результатом постепенного развития производительных сил (даже «неолитическая революция» не может определяться в терминах экономической инфраструктуры). Однако мы не порываем с эволюционизмом, устанавливая чистую купюру саму по себе, — Кластр, завершая свою работу, не отвергал предсуществование и автаркию контр-Государственных сообществ и приписывал их механизмы сверхудивительному предчувствию того, что они предотвращали и чего еще не существовало. Более обобщенно, мы удивляемся тому странному равнодушию, какое этнография выказывает по отношению к археологии. Мы бы сказали, что этнологи, замкнутые на своих территориях, хотят сравнивать эти территории абстрактным или, по крайней мере, структурным образом, но отказываются от того, чтобы противопоставлять их археологическим территориям, которые скомпрометировали бы их автаркию. Они вытаскивают фотографии своих первобытных людей, но заранее отвергают сосуществование и взаимоналожение обеих карт — этнографической и археологической. Однако Чатал-Хююк имел зону влияния, простирающуюся до трех тысяч километров; и как можно оставлять неопределенной всегда возвращающуюся проблему сосуществования первобытных обществ и империй, даже неолитических? Пока мы не принимаем во внимание археологию, вопрос об отношении между этнографией и историей сводится к идеалистическому противопоставлению и не освобождается от абсурдной темы общества без истории, или общества против истории. Государство — это не все, именно потому, что государства существовали всегда и везде. Не только письмо предполагает Государство, его предполагают также речь, язык и языковая деятельность. Самодостаточность, автаркия, независимость, предсуществование первоначальных общин — вот мечта этнолога: не то, чтобы эти общины с необходимостью зависели от государств, но они сосуществовали с ними в сложной сети. Вероятно, «сначала» первобытные сообщества поддерживали друг с другом далекие (а не только непосредственные) связи и эти отношения передавались благодаря Государствам, даже если Государства осуществляли их локальный и частичный захват. Речь сообществ и языки, независимо от письма, определяют не закрытые группы (тех, кто понимает друг друга), а, прежде всего, отношения между группами, не понимающими друг друга — если и существует язык, то именно между теми, кто не говорит на одном и том же языке. Именно для этого и создается язык — для перевода, а не для коммуникации. А в первобытных обществах имеется столько же тенденций, которые «разыскивают» Государство, столько же векторов, работающих в направлении Государства, сколько есть движений внутри Государства или вне его, кои стремятся к тому, чтобы отодвинуться от него, оградиться от него, изменить или даже уничтожить его — все сосуществует в постоянном взаимодействии.

    Экономический эволюционизм невозможен — мы не Можем верить даже в разветвленную эволюцию: «собиратели — охотники — животноводы — сельскохозяйственные рабочие — промышленные рабочие». Этологический эволюционизм не лучше: «кочевники — полукочевники — оседлые». Не лучше и экологический эволюционизм: «рассеянная автаркия локальных групп — деревни и поселки — города — государства». Все, что нужно, — так это заставить взаимодействовать эти абстрактные эволюции, чтобы разрушился любой эволюционизм: например, именно город создает сельское хозяйство, не проходя через поселки. Еще пример: кочевники не предшествуют оседлым; скорее, номадизм — это движение, становление, которое аффектирует оседлых, так же, как переход к оседлости — это остановка, фиксирующая кочевников. Грязнов в связи с этим показал, как самый древний номадизм может быть в точности приписан только тому населению, которое оставляет свою квазигородскую оседлость, или свое первобытное странствование, дабы начать кочевой образ жизни. Именно в этих условиях кочевники изобретают машину войны как то, что оккупирует или заполняет кочевое пространство, а также противостоит городам и Государствам, которые стремится уничтожить. У первобытных народов уже были механизмы войны, способствовавшие тому, чтобы помешать формированию Государства; но эти механизмы меняются, когда обретают автономию в специфической машине номадизма, дающей отпор Государствам. Между тем мы не можем сделать из сказанного вывод о наличии эволюции, пусть даже зигзагообразной, которая шла бы от первобытных народов к государствам, от государств к номадическим машинам войны; или, по крайней мере, зигзаг является не последовательным, а проходит через локусы топологии, определяющей здесь первобытные общества, там — Государства, а еще где-то — машины войны. И даже когда Государство присваивает себе машину войны, вновь меняя свою природу, это — феномен транспортировки, передачи, а не эволюции. Кочевник существует лишь в становлении и взаимодействии; то же верно и для первобытного человека. История только и делает, что транслирует сосуществование становлений в наследование. А коллективы могут быть кочующими стадами, полуоседлыми, оседлыми или номадическими, не являясь тем не менее подготовительными стадиями Государства, которое уже там — в другом месте или в стороне.

    Можно ли, по крайней мере, сказать, что собиратели-охотники — это «подлинные» первобытные люди, и они, несмотря ни на что, остаются основанием или минимальной предпосылкой для государственной формации, как бы далеко назад по времени мы их не помещали? Такая точка зрения может быть принята только при условии, если мы придерживаемся крайне недостаточной концепции причинности. Верно, что гуманитарные науки — со своими материалистическими, эволюционистскими или даже диалектическими схемами — застревают на богатстве и сложности таких каузальных отношений, какими они появляются в физике или даже в биологии. Физика и биология одаривают нас перевернутой причинностью, причинностью без конечной цели, которая тем не менее свидетельствует о воздействии будущего на настоящее или настоящего на прошлое — например, сходящаяся волна и предвосхищаемый потенциал, кои предполагают инверсию времени. Именно эти перевернутые причинности разбивают эволюцию больше, чем купюры-разрывы или зигзаги. Сходным образом, в области, которая нас занимает, мало сказать, что неолитическое или даже палеолитическое Государство, однажды появившись, реагирует на окружающий мир собирателей-охотников; оно — прежде, чем появиться — уже действует как актуальный предел, который эти первобытные общества со своей стороны предотвращают, или как точка, к которой они сходятся, но которую могут достичь, только исчезнув. В этих обществах, одновременно, существуют векторы, движущиеся по направлению к Государству, механизмы, предотвращающие его, и точка схождения, отодвигающаяся, будучи расположенная вовне, по мере того, как мы к ней приближаемся. Предотвращать — то же, что и предвосхищать. Конечно же Государство начинает существовать не одним и тем же способом, и не одним и тем же способом оно предсуществует в виде предотвращаемого предела; отсюда его неустранимая контингентность. Но чтобы придать позитивный смысл идее «предчувствия» того, чего еще не существует, нужно показать, как то, что еще не существует, уже действует в иной форме, нежели в форме своего существования. Однажды появившись, Государство реагирует на собирателей-охотников, навязывая им сельское хозяйство, животноводство, экстенсивное разделение труда и т. д. — таким образом, оно действует в форме центробежной или расходящейся волны. Но прежде чем появиться, Государство уже действует в форме сходящейся или центростремительной волны охотников-собирателей, волны, которая аннулируется именно в точке схождения, отмечающей инверсию знаков или появление Государства (отсюда внутренняя и функциональная нестабильность таких первобытных обществ). Итак, с этой точки зрения необходимо продумать одновременность или сосуществование обоих противоположных движений, обоих направлений времени — первобытных народов «до» Государства и Государства «после» первобытных народов — как если бы две волны, как нам кажется, исключали друг друга или следовали друг за другом, развертываясь, одновременно, в микрологическом, микрополитическом и «археологическом» молекулярном поле.

    Существуют коллективные механизмы, одновременно предотвращающие и предвосхищающие формирование центральной власти. Таким образом, центральная власть проявляется в зависимости от порога или степени, за которыми то, что предвосхищено, обретает или не обретает консистенцию, а то, что предотвращено, перестает быть и прибывать. И этот порог консистенции, или принуждения, не является эволюционным, он сосуществует с тем, что еще должно пересечь его. Более того, следовало бы различать пороги консистенции: город и Государство, насколько бы взаимодополнительны они ни были, — это не одно и то же. «Городская революция» и «государственная революция» могут совпадать, но не смешиваться. В обоих случаях существует центральная власть, но это не одна и та же фигура. Некоторые авторы сумели провести различие между имперской, или дворцовой, системой (дворец-храм) и урбанистической, городской системой. В обоих случаях существует город, но в одном случае город — это расширение дворца или храма, а в другом случае дворец, храм — это конкреция города. В одном случае, город по преимуществу — это столица, в другом случае — метрополия. Шумер уже свидетельствует в пользу выбора-города в отличие от имперского выбора Египта. Но в еще большей мере именно Средиземноморский мир — с его пеласгами, финикийцами, греками, карфагенянами — создает городскую ткань, отличную от имперских организмов Востока. Опять же встающий здесь вопрос — это вопрос не эволюции, а двух порогов консистенции, которые сами сосуществуют. Различия касаются лишь нескольких аспектов.

    Город — коррелят дороги. Он существует лишь в зависимости от циркуляции и циклов; он — выделенная точка на циклах, которые создают ее или которых создает она. Он определяется входами и выходами — нужно, чтобы что-то вошло в него и вышло из него. Он навязывает частоту. Она проводит поляризацию материи — инертной, живой или человеческой; он является причиной того, что phylum, потоки, проходят то тут, то там вдоль горизонтальных линий. Это феномен трансконсистенции, это сеть, ибо он фундаментально связан с другими городами. Он представляет порог детерриторизации, ибо нужно, чтобы какой-либо материал был достаточно детерриторизован, дабы войти в сеть, подчиниться поляризации, следовать за циклом городского и дорожного перекодирования. Максимум детерриторизации проявляется в тенденции торговых и приморских городов отделяться от внутренней территории, от сельской местности (Афины, Карфаген, Венеция…). Мы часто настаивали на торговом характере города, но торговля тут также является духовной, как в сети монастырей или городов-храмов. Города — это точки-циклы любого рода, создающие контрапункт на горизонтальных линиях; они производят полное, но локальное, интегрирование от города к городу. Каждый город конституирует центральную власть, но это власть поляризации или промежуточной среды, власть вынужденной координации. Вот откуда уравнительная претензия такой власти, какую бы форму она ни принимала — тираническую, демократическую, олигархическую, аристократическую… Городская власть изобретает идею магистратуры, крайне отличную от функционирования Государства. Но кто скажет, где обитает наивеличайшее гражданское насилие?

    Действительно, Государство ведет себя иначе — оно является феноменом интраконсистенции. Оно заставляет совместно резонировать точки, с необходимостью являющиеся уже не городами-полюсами, а крайне разными точками порядка — географическими, этническими, лингвистическими, духовными, экономическими, технологическими особенностями… Оно вынуждает город резонировать с деревней. Оно действует посредством стратификации, то есть формирует вертикальную и иерархизированную совокупность, пересекающую горизонтальные линии в глубине. Следовательно, оно удерживает те или иные элементы, только разрывая их отношения с другими элементами, ставшими внешними, только тормозя, замедляя или контролируя эти отношения; если у самого Государства есть собственная окружность, то это — внутренняя окружность, изначально зависимая от резонанса, это — зона рекурренции, изолирующая себя от остатка сети, даже с риском еще более строго контролировать свои отношения с этим остатком. Вопрос не в знании того, является ли то, что удерживается, естественным или же искусственным (границы), ибо в любом случае существует детерриторизация; но детерриторизация здесь — результат того, что территория сама берется как объект, как материал, дабы стратифицировать, дабы вызывать резонанс. Итак, центральная власть Государства иерархична и конституирует чиновничество; центр находится не в середине, а наверху, ибо единственный способ, каким она может объединять то, что изолирует, — подчинение. Конечно, существует многообразие государств, не меньшее, чем многообразие городов, но такие многообразия не одного и того же типа — государств столько же, сколько вертикальных рассечений в глубине, причем каждое отделено от других, тогда как город неотделим от горизонтальной сети городов. Каждое Государство — это глобальное (а не локальное) интегрирование, избыток резонанса (а не частоты), действие по стратификации территории (а не поляризации среды).

    Можно восстановить, как первобытные общества предотвращают сразу оба порога, предвосхищая их. Леви-Строс показал, что одни и те же деревни способны к двум репрезентациям: одна — сегментарная и уравнительная, другая — всеохватывающая и иерархизированная. Это похоже на два потенциала — один предвосхищает центральную точку, общую для двух горизонтальных сегментов, другой, напротив, предвосхищает центральную точку, внешнюю по отношению к прямой линии. Дело в том, что первобытные общества не испытывают нехватки в формациях власти — у них таких формаций даже слишком много. Но как раз данные механизмы, удерживающие подобные формации власти от того, чтобы резонировать вместе в высшей точке, и от того, чтобы поляризоваться в общей точке, мешают потенциальным центральным точкам кристаллизоваться, обретать консистенцию, ибо именно такие механизмы удерживают эти формации власти от того, чтобы резонировать вместе в высшей точке, и от того, чтобы поляризоваться в общей точке, — круги не являются концентрическими, а два сегмента нуждаются в третьем, через который они коммуницируют. В этом смысле первобытные общества остаются по эту сторону и порога-города, и порога-Государства.

    Если мы рассмотрим теперь оба порога консистенции, то ясно увидим, что они подразумевают детерриторизацию в отношении примитивных территориальных кодов. И не нужно спрашивать, что является первым, города или Государства, городская или государственная революции, ибо и то, и другое взаимно предполагают друг друга. Нужны и мелодическая линия городов, и гармоническое рассечение государств — дабы произвести рифление пространства. Единственный вопрос, который ставится, — это вопрос о возможности инверсного отношения внутри такой взаимности. Ибо, если имперское архаичное Государство с необходимостью включает в себя крупные города, то эти города остаются более или менее подчиненными Государству — в зависимости от того, насколько Дворец сохраняет монополию на внешнюю торговлю. Напротив, город стремится к эмансипации, когда само Государственное сверхкодирование провоцирует декодированные потоки. Декодирование присоединяется к детерриторизации и усиливает ее — тогда необходимое перекодирование достигается благодаря либо определенной автономии городов, либо непосредственно через торговые и корпоративные города, освобожденные от формы-Государства. Именно в этом смысле возникают города, которые больше не имеют связи со своей собственной землей, поскольку обеспечивают торговлю между империями или, лучше сказать, сами конституируют свободную торговую сеть с другими городами. Таким образом, есть авантюра, свойственная городам, находящимся в самых напряженных зонах декодирования — например, в античном Эгейском мире, в западном мире Средневековья и Ренессанса. И не могли бы мы сказать, что капитализм — это плод городов, и возникает он, когда городское перекодирование стремится к тому, чтобы заменить Государственное сверхкодирование? Но это все-таки было бы неверно. Как раз-таки не города создают капитализм. Дело в том, что торговые и банковские города, будучи непроизводительными и равнодушными к удаленным от центра территориям, производят перекодирование, только тормозя общее сопряжение декодированных потоков. Если верно, что города предвосхищают капитализм, то, в свою очередь, предвосхищают они его, только одновременно предотвращая. Они по эту сторону такого нового порога. Итак, нужно распространить гипотезу механизмов сразу и на то, что предвосхищает, и на то, что подавляет, — эти механизмы играют роль не только в первобытных обществах, но также и в конфликте городов «против» Государства и «против» капитализма. Наконец, именно благодаря форме-Государству, а не форме-городу торжествует капитализм — это произошло; когда западные государства стали моделями реализации для аксиоматики декодированных потоков и, таким образом, заново покорили города. Как говорит Бродель, «каждый раз существуют два бегуна, Государство и Город» — две формы и две скорости детерриторизации, — «и обыкновенно Государство выигрывало <…>, оно дисциплинировало, насильственно или нет, города благодаря инстинктивной непреклонности, куда бы мы ни бросили наш взгляд во всей Европе <…>, оно присоединилось к галопу городов». Однако услуга за услугу; действительно, если именно современное Государство сообщает капитализму свои модели реализации, тогда то, что таким образом осуществляется, является независимой, всемирной аксиоматикой, которая похожа на один-единственный Город — мегаполис или «Мегамашину», — чьими частями или кварталами являются государства.

    Мы определяем общественные формации с помощью машинных процессов, а не с помощью способов производства (которые, напротив, зависят от процессов). Значит, первобытные общества определяются механизмами заговора-предвосхищения; общества в Государстве определяются аппаратами захвата; городские общества — инструментами поляризации; номадические общества — машинами войны; наконец, международные, или, скорее, вселенские, организации определяются всеохватностью неоднородных общественных формаций. Итак, именно потому, что эти процессы суть переменные величины сосуществования, являющиеся объектом социальной топологии, рядом с ними пребывают разнообразные соответствующие формации. И они сосуществуют двумя способами — внешним и внутренним. С одной стороны, действительно, первобытные общества не предотвращают образования империи, или Государства, при этом не предвосхищая ее, но они не могут предвосхищать ее так, чтобы она уже являлась частью их горизонта. Государства не производят захвата, если только то, что захватывается, не сосуществует, не сопротивляется в первобытных обществах или не ускользает в новых формах — таких, как города, машины войны… Числовая композиция машин войны накладывается на примитивную родовую организацию и, одновременно, противостоит геометрической организации Государства, физической организации города. Именно такое внешнее сосуществование — такое взаимодействие — выражается само по себе в международных совокупностях. Ибо капитализм, чтобы сформироваться, вовсе не дожидается этого — начиная с неолита, даже с палеолита, мы находим следы вселенских организаций, кои свидетельствуют о торговле на дальние расстояния и, одновременно, пересекают самые разные общественные формации (мы увидели это в случае металлургии). Проблема диффузии, диффузионизма, плохо поставлена, пока предполагает некий центр, из которого начиналась бы диффузия. Диффузия имеет место, только коммуницируя с потенциалами крайне различных порядков — любая диффузия происходит в промежуточной среде, благодаря промежуточной среде, как все, что «прорастает» по типу ризомы. Вселенская международная организация не возникает из имперского центра, который навязывал бы себя внешней среде, дабы сделать ее однородной; она не сводится более к отношениям между формациями одного и того же порядка — например, между государствами (Лига Наций, ООН…). Напротив, она конституирует промежуточную среду между разными сосуществующими порядками. А значит, она не является исключительно экономической или коммерческой, она также — религиозная, художественная и т. д. Именно в этом смысле мы будем называть международной организацией все, у чего есть способность переходить, одновременно, через различные общественные формации — государства, города, пустыни, машины войны, первобытные общества. Крупные исторические коммерческие формации не просто обладают городами-полисами, но также примитивными, имперскими и кочевыми сегментами, через которые они проходят, рискуя вновь появиться в другой форме. Самир Амин совершенно прав, говоря, что не бывает экономической теории международных отношений, даже когда такие отношения — экономические, и как раз потому, что они располагаются поверх неоднородных формаций. Вселенская организация не покидает Государства, даже имперского; имперское Государство становится только лишь ее частью, и оно становится такой частью своим особым способом, в соответствии со своим собственным порядком, состоящем в том, чтобы захватывать все, что может. Вселенская организация действует не благодаря постепенной гомогенизации, но благодаря тотализации, благодаря принятию консистенции или консолидации различия как такового. Например, монотеистическая религия отличается от территориального культа своей претензией на универсальность. Но такая претензия не является гомогенизирующей, она имеет место лишь благодаря повсеместному распространению — таковым было христианство, кое становится империей и городом, вызывая при этом к жизни также свои банды, пустыни, машины войны. Сходным образом, не бывает художественного движения, каковое не обладало бы собственными городами и империями, а также своими кочевниками, бандами и первобытными народами.

    Мы можем возразить, что — по крайней мере, в случае капитализма — международные экономические отношения (а в пределе — все международные отношения) стремятся к гомогенизации общественных формаций. Мы сошлемся не только на холодное конкретное разрушение первобытных обществ, а также и на падение последних деспотичных формаций — например, на оттоманскую империю, противопоставившую капиталистическим требованиям мощное сопротивление и инертность. Однако такое возражение справедливо лишь отчасти. В той мере, в какой капитализм конституирует аксиоматику (продукцию для рынка), все государства и все общественные формации стремятся стать изоморфными в качестве моделей реализации — есть только один-единственный центрированный мировой рынок, капиталистический рынок, где торгуют даже так называемые социалистические страны. Итак, всемирная организация перестает проходить «между» однородными формами, ибо она обеспечивает изоморфию формаций. Но было бы ошибкой смешивать изоморфизм с однородностью. С одной стороны, изоморфия допускает — и даже вызывает — существование обширной неоднородности государств (демократические, тоталитарные и, в особенности, «социалистические» Государства — это не фасады). С другой стороны, международная капиталистическая аксиоматика действительно удостоверяет изоморфию различных формаций только там, где развивается и расширяется внутренний рынок, то есть — «в центре». Но она поддерживает некую периферийную полиморфию, а фактически требует ее, если только такая аксиоматика не насыщена, если только она активно отодвигает собственные пределы — отсюда существование на периферии разнородных общественных формаций, кои конечно же не конституируют пережитки или переходные формы, ибо реализуют сверхсовременное капиталистическое производство (нефть, шахты, плантации, промышленное оборудование, черная металлургия, химия…), но которые тем не менее являются докапиталистическими или сверхкапиталистическими, благодаря иным аспектам их производства и благодаря вынужденной неадекватности их внутреннего рынка по отношению к мировому рынку. Когда международная организация становится капиталистической аксиоматикой, она продолжает предполагать неоднородность общественных формаций, она вызывает и организуют свой «третий мир». Имеет место не только внешнее сосуществование формаций, есть также и внутреннее сосуществование машинных процессов. Дело в том, что каждый процесс может функционировать также и под иной «властью», нежели его собственная; он может быть возобновлен властью, соответствующей иному процессу. Государство как аппарат захвата обладает властью присвоения; но эта власть состоит не только из того, что она захватывает все, что может, все, что возможно, в материи, определяемой как phylum. Аппарат захвата присваивает себе также и машину войны, инструменты поляризации, механизмы предвосхищения-заговора. Наоборот, речь идет о том, что у механизмов предвосхищения-заговора большая власть переноса — они действуют не только в первобытных обществах, но движутся и в городах, предотвращающих форму-Государство, в государствах, предотвращающих капитализм, в самом капитализме, поскольку он предотвращает или отодвигает собственные пределы. И они не довольствуются тем, чтобы подчиняться другим властям, а повторно формируют очаги сопротивления и заражения, как мы это видели в феноменах «банд», обладающих собственными городами, собственным интернационализмом и т. д. Сходным образом, машины войны обладают властью метаморфозы, которая конечно же допускает их захват Государствами, но также позволяет им сопротивляться такому захвату и возрождаться в других формах, с иными «целями», нежели война (революция?). Каждая власть — это сила детерриторизации, движущаяся вместе с другими и противостоящая им (даже у первобытных обществ есть собственные векторы детерриторизации). Каждый процесс может переходить под другими властями, а также подчинять другие процессы своей собственной власти.


    Теорема XII. Захват


    Можно ли постичь «обмен» между иноземными первобытными группами независимо от какой-либо ссылки на такие понятия, как склад, труд и товар? Кажется, что модифицированный маржинализм дает нам средство для выдвижения гипотезы. Ибо маржинализм интересен не своей экономической — крайне слабой — теорией, а логической мощью, превращающей У.С. Джевонса, например, во что-то вроде Льюиса Кэрролла от экономики. Возьмем две абстрактные группы, одна из которых (А) отдает семена и получает топоры, а другая (В) наоборот. На чем же основывается коллективная оценка объектов? Она основана на идее последних полученных объектов, или, скорее, объектов, которые могут быть получены с той и с другой стороны, соответственно. Под «последним», или «маржинальным», мы должны понимать не самое недавнее, не окончательное, а, скорее, предыдущее, предпоследнее, то есть последнее перед тем, как явный обмен совсем перестал быть интересен менялам или вынудил их модифицировать собственную соответствующую сборку, дабы последние вошли в другую сборку. Мы действительно поймем, что группа А (те, кто сажает и убирает плоды [cueilleur-planteur]), получающая топоры, обладает «идеей» количества топоров, которая вынудила бы ее к изменению сборки; а изготавливающая топоры группа В, обладает «идеей» количества семян, которое вынудило бы ее к изменению сборки. Можно сказать, что отношение семена — топоры определяется последней массой семян (для группы В), соответствующей последнему топору (для группы А). «Последнее» как объект коллективной оценки задает стоимость всей серии. Оно отмечает точный пункт, где должны воспроизводиться сборка, возобновляться новый финансовый год или новый цикл, начинаться обустраивание на другой территории и дальше которого сборка не смогла бы продолжаться тем же образом. Таким образом, это действительно предпоследнее, некое предыдущее, ибо оно приходит до окончательного. Окончательное — это тот случай, когда сборка должна изменить природу: [группа] В должна бы сажать излишние семена, а [группа] А должна бы ускорить ритм своих собственных посадок, оставаясь на той же самой земле.

    Теперь мы можем установить концептуальное различие между «пределом» и «порогом» — предел обозначает предпоследнее, отмечающее необходимое возобновление, а порог обозначает окончательное, отмечающее неизбежное изменение. Именно экономические данные любого предприятия включают в себя оценку предела, за которым предприятию следовало бы модифицировать свою структуру. Маржинализм хочет показать частоту этого механизма предпоследнего — не только последние обмениваемые объекты, но и последний производимый объект или самый последний производитель, производитель-предел или маргинал, до которого сборка не меняется. Это и есть экономика повседневной жизни. Например, что алкоголик называет последним стаканом? Алкоголик дает субъективную оценку, как долго он сможет продержаться. То, что он может продержаться — это и есть предел, в зависимости от которого — согласно тому, как алкоголик видит его, — он может начать [пить] снова (учитывая отдых, паузу…). Но за этим пределом имеется еще порог, который заставил бы алкоголика изменить сборку — изменить либо природу выпивки, либо обычные места и часы, когда он пьет; или, еще хуже, он вошел бы в суицидальную сборку или в медицинскую больничную сборку и т. д. Не имеет большого значения, что алкоголик обманывает самого себя; также не имеет большого значения, что он весьма двусмысленно использует тему «я собираюсь остановиться», тему последнего. Что принимается в расчет, так это существование спонтанного маржинального критерия и маржиналистской оценки, которые регулируют ценность всей серии «стаканов». То же самое значит последнее слово в сборке — семейная склока. Каждый партнер с самого начала оценивает объем или плотность последнего слова, которое дало бы ему преимущество и закрыло дебаты, отмечая конец периода склоки или цикла сборки — с тем, чтобы все могло возобновиться. Каждый подсчитывает свои слова в зависимости от оценки такого последнего слова и заранее неопределенного срока, когда оно может быть предъявлено. А за последним словом (предпоследним) есть еще и другие слова, на сей раз окончательные, которые вели бы к другой сборке — например, к разводу, ибо превысили «меру». То же можно сказать и о последней любви. Пруст показал, как любовь может ориентироваться на свой собственный предел, на свой собственный край — она повторяет свой собственный конец. Затем следует новая любовь, так что каждая любовь является сериальной, и к тому же существует серия любовных увлечений. Но «по ту сторону» есть еще окончательное, где сборка изменяется, где любовная сборка уступает место художественной сборке — Работа, какую надо сделать, проблема Пруста…

    Обмен — только явление: каждый партнер или каждая группа оценивает стоимость последнего полученного объекта (объекта-предела), и отсюда вытекает очевидная эквивалентность. Уравнивание — это результат двух неоднородных серий, обмен или коммуникация следуют из обоих монологов (разглагольствование). Нет ни меновой стоимости, ни потребительной стоимости, а есть, скорее, оценка «последнего» обеими сторонами (расчет риска, заключенного в преодолении предела), оценка-предвосхищение, принимающая во внимание как ритуальный характер, так и утилитарный, как сериальный характер, так и обменный. Оценка предела для каждой из групп присутствует с самого начала и уже управляет первым «обменом» между ними. Конечно, на самом деле есть и нащупывание, оценка, не отделимая от коллективного нащупывания. Но она не касается количества общественного труда, она касается идеи «последнего» (с той и с другой стороны) и совершается с переменной скоростью, но всегда быстрее, чем время, необходимое, чтобы действительно достичь последнего объекта или даже чтобы переходить от одной операции к другой. В этом смысле оценка по существу носит предвосхищающий характер, то есть уже присутствует в первых терминах серии. Мы видим, что маржиналистская выгода (связанная с последним полученным объектом на обеих сторонах) является относительной не столько к абстрактно предполагаемому складу, сколько к соответствующей сборке обеих групп. Парето шел в этом направлении, когда говорил скорее об «офелимите», чем о маржиналистской полезности. Речь идет о желательности как компоненте сборки — каждая группа желает согласно стоимости последнего полученного объекта, по ту сторону которого она была бы вынуждена изменить сборку. И у любой сборки именно две стороны — машинизирование тела или объектов и высказывание группы. Оценка «последнего» — это коллективный отказ, которому соответствует вся серия объектов, то есть это — цикл или осуществление сборки. Таким образом, первобытные группы менял появляются как сериальные группы. Это особый режим, даже с точки зрения насилия. Ибо даже насилие может быть подвергнуто маржиналистской ритуальной обработке, то есть оценке «последнего насилия» постольку, поскольку оно пропитывает всю серию ударов (за пределами которых начался бы другой режим насилия). Раньше мы определяли первобытные общества через существование механизмов предвосхищения-заговора. Теперь мы лучше видим, как эти механизмы конституируются и распределяются — именно оценка «последнего» как предела конституирует предвосхищение, которое, одновременно, предотвращает «последнее» как порог, или как окончательное (новая сборка).

    Порог приходит «после» предела, «после» последних объектов, какие могут быть получены, — он отмечает тот момент, когда явный обмен более не представляет интереса. Итак, мы полагаем, что склад возникает именно в данный момент; до этого могли существовать амбары обмена, амбары, наполненные специально для обмена, но не было никакого склада в собственном смысле слова. Именно обмен как раз-таки и не предполагает предварительного склада, он предполагает только «гибкость». Склад возникает лишь тогда, когда обмен перестает быть интересным, желательным для обеих сторон. Вдобавок должно существовать условие, которое создает заинтересованность в складе, его желательность (иначе мы скорее разрушили бы, растратили объекты, чем складировали их: растрата — это на самом деле то средство, благодаря которому первобытные группы предотвращают склад и поддерживают свою сборку). Склад сам зависит от нового типа сборки. И без сомнения, есть немало двусмысленности в выражениях «потом», «новый», «уступить место». Фактически порог уже там, но вне предела, который довольствуется тем, что размещает порог на некой дистанции, довольствуется тем, что держит его на дистанции. Проблема в том, чтобы узнать, что это за другая сборка, создающая актуальную заинтересованность в складе и его желательность. У склада, как нам кажется, есть необходимый коррелят — либо сосуществование одновременно эксплуатируемых территорий, либо последовательность эксплуатации одной и той же территории. Именно в этом пункте территории формируют Землю, уступают место Земле. Это — сборка, включающая с необходимостью склад и конституирующая в первом случае экстенсивную обработку земли, а во втором — интенсивную обработку земли (следуя парадигме Джейн Джекобе). Теперь мы видим, чем порог-склад отличается от предела-обмена — примитивные сборки охотников-собирателей обладали единством осуществления, задаваемым эксплуатацией территории; здесь действует закон темпоральной последовательности, ибо сборка проявляет упорство, только меняя территорию в конце каждого осуществления (странствие [itin&#233;rance], странствование [itineration]); и в каждом осуществлении есть повторение или темпоральная серия, стремящаяся к последнему объекту как «индексу», как объекту-пределу или марганальному объекту территории (итерация, управляющая очевидным обменом). Напротив, в другой сборке, в сборке склада, действует закон космического сосуществования, он касается одновременной эксплуатации различных территорий; когда же эксплуатация является последовательной, то последовательность осуществлений касается одной и той же территории; и в рамках каждого осуществления или эксплуатации сила сериальной итерации уступает место могуществу симметрии, а сила рефлексии — могуществу глобального сравнения. Таким образом, лишь в описательных терминах мы противопоставляем сериальные, странствующие или территориальные сборки (действующие благодаря кодам) и оседлые сборки, сборки совокупности или Земли (действующие благодаря сверхкодированию).

    Земельная рента, в своей абстрактной модели, появляется именно благодаря сравнению разных территорий, эксплуатируемых одновременно, и благодаря последовательной эксплуатацией одной и той же территории. Самая плохая земля (или самая плохая эксплуатация) не включает в себя ренты, но делает так, что другие [земли] ее включают, «производят» ее компаративным образом. Склад — это то, что позволяет сравнивать продуктивность, или урожайность (одни и те же посевы на разных землях, разнообразные последовательные посевы на одной и той же земле). Категория последнего подтверждает здесь собственную экономическую значимость, но полностью меняет свой смысл — она уже обозначает не конечный пункт самовыполняющегося движения, а центр симметрии для двух движений, одно из которых ослабляется, а другое усиливается; она уже обозначает не пределы упорядоченной серии, а самый нижний элемент главной совокупности, причем такой порог совокупности — наименее богатая земля из всех одновременно эксплуатируемых земель. Земельная рента гомогенизирует, уравнивает разные производительности, сообщая собственнику почвы об избытке самой высокой производительности по отношению к самой низкой — ибо цена (включая прибыль) устанавливается на основе наименее производительной земли, а рента добивается сверхприбыли, относящейся к наилучшим землям; рента добивается «разницы, получаемой благодаря использованию двух равных количеств капитала и труда». Это и есть тот тип аппарата захвата, который неотделим от процесса относительной детерриторизации. Земля как объект сельского хозяйства, действительно, предполагает детерриторизацию, ибо вместо того, чтобы люди распределялись на подвижной территории, именно доли земли распределяются между людьми в зависимости от общего количественного критерия (плодородие на равной площади). Вот почему земля — вопреки другим стихиям — формирует основание для рифления, действующего посредством геометрии, симметрии, сравнения: другие стихии — вода, воздух, ветер и недра — не могут быть рифлеными и посему приносят ренту лишь благодаря тому, что они определяются своим местом, то есть землей. У земли есть две возможности для детерриторизации: ее качественные различия сравнимы друг с другом с точки зрения количества, устанавливающего соответствие между ними и пригодными для эксплуатации частями земли; все эксплуатируемые земли могут быть присваиваемы — в противоположность внешней дикой земле — с точки зрения монополии, фиксирующей одного или нескольких собственников почвы. Именно вторая возможность обуславливает первую. Но обе возможности вместе предотвращаются территорией — в территоризации земли — и теперь осуществляются благодаря складу и в сельскохозяйственной сборке, посредством детерриторизации территории. Присвоенная и поддающаяся сравнению земля извлекает из территорий центр схождения, расположенный вовне; земля — это идея города.

    Рента — не единственный аппарат захвата. Дело в том, что склад, в качестве своего коррелята, обладает не только землей — с двойной точки зрения сравнения земель и монополистического присвоения земли; в качестве другого коррелята он обладает трудом — с двойной точки зрения сравнения деятельности и монополистического присвоения труда (сверхтруд). Опять же именно благодаря складу деятельность типа «свободное действие» должна сравниваться, связываться и подчиняться в однородном и общем количестве, называемом трудом. Не только труд касается склада — будь то его учреждение, сохранение, восстановление или использование, — но и сам труд является складируемой деятельностью, так же как рабочий — это складируемый «деятель». Более того, даже когда труд четко отделен от сверхтруда, мы не можем удерживать их в состоянии независимости друг от друга — не существует так называемого необходимого труда и сверхтруда помимо него. Труд и сверхтруд — это строго одно и то же: один говорит о количественном сравнении деятельности, второй — о монополистическом присвоении труда предпринимателем (и уже не владельцем). Как мы увидели, даже когда они различены и отделены, не существует труда, который не проходил бы через сверхтруд. Сверхтруд — это не то, что превосходит труд;-напротив, труд — это то, что следует из сверхтруда и предполагает его. Это — единственное, что мы можем сказать о стоимости-труде и об оценке, касающейся количества общественного труда, тогда как первобытные группы находились в режиме свободного действия или деятельности в непрерывной вариации. Поскольку выгода предпринимателя зависит от сверхтруда и прибыли, она конституирует аппарат захвата, так же как и ренту собственника — не только сверхтруд захватывает труд и не только собственник захватывает землю, но труд и сверхтруд являются аппаратом захвата деятельности, так же как сравнение земель и присвоение земли — это аппарат захвата территории. Наконец, помимо ренты и прибыли, существует третий аппарат захвата — налог. Чтобы понять эту третью форму и ее созидательную значимость, мы сначала должны определить внутреннее отношение, от которого зависит товар.

    Относительно греческого города, а именно коринфской тирании, Эдуард Вилл показал, что деньги вытекают не из обмена, не из товара, не из требований торговли, а из налога, который впервые вводит возможность уравнения деньги = товары или услуги и превращает деньги в общий эквивалент. Действительно, деньги — это коррелят склада, подмножество склада, где они могут конституироваться любым объектом, сохраняемым долгое время: в случае Коринфа металлические деньги сначала распределяются у «бедных» (как тех, кто является производителями), которые ими пользуются, дабы покупать права на землю; и таким образом они переходят в руки «богатых» при условии, что там они не задерживаются, что все — и богатые, и бедные — платят налог, бедные — товарами или услугами, богатые — деньгами, так что устанавливается эквивалентность: деньги — товар и услуги. Мы увидим, что означает эта ссылка на богатых и бедных в уже позднем случае Коринфа. Но, независимо от контекста и особенностей этого примера, деньги всегда распределяются аппаратом власти при условии сохранения, движения, обращения, так что эквивалентность товары — услуги — деньги находит возможность установиться. Таким образом, мы не верим в последовательность, когда сначала имеется трудовая рента, затем натуральная рента, а потом уже денежная рента.

    Налог — непосредственно то место, где вырабатываются равенство и одновременность этих трех рент. Как правило, именно налог монетаризует экономику, именно он создает деньги, и создает их с необходимостью в движении, в циркуляции, в обращении, а также создает их в зависимости от услуг и товаров в ходе такого движения. Государство находит в налоге средство для внешней торговли, поскольку присваивает себе эту торговлю. Но именно из налога, а не из торговли, выводится форма-деньги. Таким образом, форма-деньги, выводимая из налога, делает возможным монополистическое присвоение внешнего обмена Государством (монетаризованная торговля). Действительно, все становится иным в режиме обменов. Мы уже не в «примитивной» ситуации, где обмен осуществляется косвенно, субъективно, через соответствующее уравнивание последних получаемых объектов (закон спроса). Конечно, обмен остается тем, чем он является в принципе, то есть неравным и производящим уравнивание, кое следует из неравенства — но на сей раз существуют прямое сравнение, объективная цена и денежное уравнивание (закон предложения). Именно благодаря налогу товары и услуги будут подобны предметам потребления, а предметы потребления будут измеряться и уравниваться деньгами. Вот почему даже сегодня смысл и радиус действия налога проявляются в том, что называется косвенным налогом, то есть налогом, который является частью цены и влияет на стоимость товара, самостоятельно и вне рынка. Однако косвенный налог — это не просто добавочный элемент, который сам прибавляется к ценам и раздувает последние. Он является только индексом или выражением более глубокого движения, следуя которому, налог конституирует первый слой «объективной» цены, денежный магнит, к коему другие элементы — цены, рента и прибыль — притягиваются, приклеиваются, сходятся в одном и том же аппарате захвата. Был великий момент в капитализме, когда капиталисты заметили, что налог может быть производительным, особенно благоприятным для прибыли и даже для ренты. Но, как и с косвенным налогом, существует благоприятный случай, который между тем не должен скрывать более архаичное и куда более глубокое согласие — совпадение и принципиальное тождество между тремя аспектами одного и того же аппарата. Аппарат захвата о трех головах, чья «тройная формула» выводится из формулы Маркса (хотя и распределяет все по-иному):


    1. Склад

    2. Земля (в отличие от территории)

    a) прямое сравнение земель, дифференциальная рента;

    b) монополистическое присвоение земли, абсолютная рента.

    3. Рента Владелец


    1. Склад

    2. Труд (в отличие от деятельности)

    a) прямое сравнение деятельности, труд;

    b) монополистическое присвоение труда, сверхтруд.

    3. Прибыль Предприниматель


    1. Склад

    2. Деньги (в отличие от обмена)

    a) прямое сравнение обмениваемых объектов, товар;

    b) монополистическое присвоение средства сравнения, эмиссия денег.

    4. Налог Банкир


    1. У склада три одновременных аспекта — земля и семена, инструменты, деньги. Земля — это сохраняемая территория, инструменты — сохраняемая деятельность, деньги — сохраняемый обмен. Но склад не происходит ни из территорий, ни из деятельности, ни из обменов. Он отмечает другую сборку, он происходит из этой другой сборки;

    2. Эта сборка является «мегамашиной», или аппаратом захвата, архаичной империей. Она функционирует в трех модусах, соответствующих трем аспектам склада — рента, прибыль, налог. А три модуса сходятся и совпадают в ней, в инстанции сверхкодирования (или означивания): деспот — одновременно знаменитый землевладелец, предприниматель крупномасштабных работ, хозяин налогов и цен. Это похоже на три капитализации власти, или три артикуляции «капитала»;

    3. Аппарат захвата формирует именно такие две операции, какие мы каждый раз обнаруживаем в сходящихся модусах — прямое сравнение, монополистическое присвоение. И сравнение всегда предполагает присвоение — труд предполагает сверхтруд, дифференциальная рента предполагает абсолютную, коммерческие деньги предполагают налог. Аппарат захвата конституирует общее пространство сравнения и подвижный центр присвоения. Система белая стена-черная дыра, которая, как мы видели раньше, конституирует лицо деспота. Точка резонанса циркулирует по пространству сравнения и, циркулируя, расчерчивает это пространство. Вот что отличает аппарат Государства от примитивных механизмов с их несосуществующими территориями и их нерезонирующими центрами. Именно с Государства, или аппарата захвата, начинается общая семиотика, сверхкодирующая примитивные семиотики. Вместо черт выражения, кои следуют за машинным phylum 'ом и сочетаются с ним браком в распределении сингулярностей, Государство конституирует форму выражения, подчиняющуюся phylum'y: phylum, или материя, — не более чем сравнимое, гомогенизированное, уравненное содержание, тогда как выражение становится формой резонанса или присвоения. Аппарат захвата — семиологическая операция по преимуществу… (В этом смысле философы-ассоцианисты не ошибались, объясняя политическую власть операциями ума, зависящего от ассоциации идей.)

    Бернар Шмитт предложил модель аппарата захвата, принимающую в расчет операции сравнения и присвоения. Несомненно, в капиталистической экономике данная модель вращается вокруг денег. Но она, как кажется, основывается на абстрактных принципах, выходящих за свои пределы. — А. Мы начинаем с неделимого потока, который еще ни присвоен, ни сравнен, «чистый запас», «не-владение и не-богатство» — это именно то, что имеет место, когда банки создают деньги, но, более обобщенно, это детерминация склада, создание неделимого потока. — В. Неделимый поток делится, если только он распределяется в «факторах», размещается между «факторами». Есть только один-единственный вид факторов — непосредственные производители. Мы могли бы назвать их «бедными» и сказать, что поток распределяется между бедными. Но это было бы неточно, ибо нет заранее существующих «богатых». Что берется в расчет, что важно — производители все еще не владеют тем, что им распределяется, а то, что им распределяется, еще не является богатством: вознаграждение не предполагает ни сравнения, ни присвоения, ни купли-продажи, оно в большей степени является операцией типа пехит. Есть только равенство между совокупностью В и совокупностью А, между распределенной совокупностью и неделимой совокупностью. Номинальную зарплату можно назвать распределенной совокупностью, так что номинальные зарплаты — это форма выражения всей неделимой совокупности в целом («все номинальное выражение в целом», или, как часто говорится, «выражение всего национального дохода») — аппарат захвата становится здесь семиологическим. — С. Итак, мы не можем сказать даже, что зарплата, понятая как распределение, как вознаграждение, будет куплей; напротив, именно покупательная способность вытекает из зарплаты: «Вознаграждение производителей — не купля, оно — операция, благодаря которой покупки возможны во второй момент, когда деньги реализуют свое новое могущество…» Действительно, именно будучи распределенной, совокупность В становится богатством или обретает сравнительную власть по отношению еще к чему-то иному. Такое нечто иное — определенная совокупность произведенных товаров, которые, таким образом, могут быть куплены. Деньги, вначале неоднородные в произведенных товарах, становятся однородным товаром в продуктах, которые они могут купить; они обретают покупательную способность, каковая гаснет с реальной покупкой. Или, более обобщенно, между обеими совокупностями — распределенной совокупностью В и совокупностью реальных товаров С — располагаются соответствие, сравнение («способность [puissance] к приобретению создается в прямой конъюнкции со всей совокупностью реальной продукции»). — D. Именно тут обитает тайна или магия, в своего рода несовпадении. Ибо, если мы называем В' сравнительной совокупностью, то есть совокупностью, вступающей в соответствие с реальными товарами, то видим, что она с необходимостью меньше распределенной совокупности. В' с необходимостью меньше, чем В — даже если мы предполагаем, что покупательная способность простирается на все объекты, произведенные в течение данного периода, распределенная совокупность всегда больше, чем использованная или сравниваемая совокупность, так что непосредственные производители могут конвертировать только одну часть распределенной совокупности. Реальная заработная плата — только часть номинальных зарплат; сходным образом, «полезный» труд — только часть труда, а «используемая» земля — только часть распределенной земли. Итак, назовем Захватом такое различие или излишек, которые будут конституировать прибыль, сверхтруд или сверхпродукт: «Номинальные зарплаты объединяют в себе все, но наемные рабочие сохраняют только доходы, которые они сумеют конвертировать в товары, и они теряют доходы, перехватываемые предприятиями». Таким образом, можно сказать, что целое было фактически распределено «бедным»; но также именно бедные оказываются теми, у кого вымогают все то, что они не сумели конвертировать в этой странной гонке на короткие дистанции — захват осуществляет инверсию. волны или делимого потока. Именно захват является объектом монополистического присвоения. И такое присвоение («богатыми») не появляется потом — оно включено в номинальные зарплаты, ускользая от реальной заработной платы. Оно пребывает между двумя [факторами] — оно вставляется между распределением без владения и конверсией через соответствие или сравнение; оно выражает различие в могуществе между обеими совокупностями, между В' и В. В конце концов, нет никакой тайны вообще — механизм захвата уже является частью конституции совокупности, на какой осуществляется захват.

    Такая схема, как говорит ее автор, крайне трудна для понимания и к тому же операциональна. Она состоит в высвобождении абстрактной машины захвата или вымогательства, представляя весьма особый «порядок причин». Например, вознаграждение само не является покупкой, поскольку покупательная способность вытекает из него. Как говорит Шмитт, не существует ни вора, ни жертвы, ибо производитель теряет только то, чем он не обладает, и у него нет никакого шанса на приобретение — подобно тому, как в философии XVII века имеет место отрицание, но вовсе не утрата… И все сосуществует в таком логическом аппарате захвата. Последовательность является тут только логической — захват в себе появляется между В и С, но существует также между А и В, между С и А; последовательность пропитывает весь аппарат, она действует как нелокализуемая связь системы. То же касается и сверхтруда — как его можно локализовать, коли труд его предполагает? Итак, Государство — во всяком случае, архаичное имперское Государство — это сам такой аппарат. Мы всегда ошибаемся, требуя дополнительного объяснения для Государства — так мы выталкиваем Государство за Государство, до бесконечности. Лучше оставить его там, где оно было с самого сначала, ибо оно существует в точности за гранью примитивных серий. Достаточно, чтобы эта точка сравнения и присвоения была действительно занята, чтобы функционировал аппарат захвата, который сверхкодирует примитивные коды, заменяет совокупности на серии или инвертирует смысл знаков. Такая точка с необходимостью оккупируется, осуществляется, ибо она существует уже в сходящейся волне, которая пересекает примитивные серии и влечет их к порогу, где, преодолевая их пределы, сама меняет смысл-направление. Первобытные народы существовали всегда только в положении выживания, уже обработанные сметающей их обратимой волной (вектор детерриторизации). От внешних обстоятельств зависит лишь место, где осуществляется аппарат, — место, где может зародиться сельскохозяйственный «способ производства», Восток. В этом смысле аппарат является абстрактным. Но в себе самом он отмечает не просто абстрактную возможность отвлеченной обратимости, но и реальное существование точки инверсии как нередуцируемого, автономного феномена.

    Отсюда весьма особый характер государственного насилия — трудно засечь такое насилие, ибо оно всегда представляется как уже совершенное. Недостаточно даже сказать, что насилие отсылает к способу производства. Подобное Маркс заметил в капитализме — существует насилие, которое по необходимости проходит через Государство, предшествует капиталистическому способу производства, конституирует «первоначальное накопление» и делает возможным подобный способ производства. Если мы размещаемся в капиталистическом способе производства, то крайне трудно сказать, кто вор, а кто жертва и даже где располагается насилие. Дело в том, что рабочий рождается объективно совсем голым, а капиталист — объективно «одетым», неким независимым собственником. То, что так формирует рабочего и капиталиста, ускользает от нас, ибо действует в иных способах производства. Именно насилие утверждает себя как уже совершенное, даже если оно происходит вновь и вновь каждый день. Раз и навсегда надо отметить, что нанесение ущерба [mutilation] является предварительным, заранее установленным. Итак, предложенный Марксом анализ следует расширить. Ибо в неменьшей мере существует первоначальное имперское накопление, предшествующее сельскохозяйственному способу производства, вместо того чтобы вытекать из него; как общее правило, первоначальное накопление существует всякий раз, когда монтируется аппарат захвата, монтируется благодаря такому крайне особому виду насилия, создающему или способствующему созданию того, против чего оно направлено, а значит, само заранее предполагается. Тогда проблема становится проблемой различения режимов насилия. И в этом отношении мы можем различать борьбу, войну, преступление и полицию как разные режимы. Борьба была бы похожа на режим примитивного насилия (включая примитивные «войны») — между тем именно методичное насилие не испытывает нехватки в коде, ибо ценность ударов фиксируется согласно закону серий, согласно ценности последнего обмениваемого удара или последней женщины, которую надо завоевывать, и т. д. Отсюда что-то вроде ритуализации насилия. Война — по крайней мере, когда она связана с машиной войны, — это другой режим, ибо она предполагает мобилизацию и автономизацию насилия, направленного прежде всего и в принципе против аппарата Государства (машина войны в этом смысле есть изобретение изначальной кочевой организации, оборачивающейся против Государства). Преступление — нечто иное, ибо именно насилие правонарушения состоит в том, чтобы захватывать что-то, на что мы не имеем «права», захватывать что-то, чего мы не имеем «права» захватывать. Но государственная полиция или правовое насилие — нечто совсем иное, ибо оно состоит в захвате, конституируя, одновременно, право на захват. Именно структурное, инкорпорированное насилие противостоит всем прямым насильственным действиям. Государство часто определяли через «монополию насилия», но такое определение отсылает к другому определению, задающему Государство как «Правовое государство» (Rechtsstaat). Сверхкодирование Государства — это именно такое структурное насилие, кое определяет право, «полицейское» и невоенное насилие. Правовое насилие существует всякий раз, когда насилие способствует созиданию того, против чего оно используется, или, как говорит Маркс, всякий раз, когда захват способствует созиданию того, что он захватывает. Это весьма отличается от преступного насилия. Поэтому также, в противоположность примитивному насилию, государственное или правовое насилие всегда, по-видимому, предполагает себя, ибо оно заранее существует в отношении своего собственного осуществления: тогда Государство может сказать, что насилие «изначально», что оно — простое явление природы и что Государство не несет за него ответственности, поскольку осуществляет насилие только против насильника, противостоит «преступнику» (против первобытных народов, против кочевников), дабы мог воцариться мир…


    Теорема XIII. Государство и его формы


    Мы начинаем с архаичного имперского Государства, со сверхкодирования, с аппарата захвата, с машины порабощения, причем все это включает собственность, деньги, общественные работы — совершенная формула «одним махом», но такая, которая не предполагает ничего «личного», не предполагает даже первоначального способа производства, ибо она его и порождает. Вот достижение археологии, та точка отсчета, какую дают нам предыдущие анализы. Тогда вопрос: если уж Государство появилось, сформировалось одним махом, то как оно будет «эволюционировать»? Каковы факторы его эволюции или мутации и каковы отношения между эволюционировавшим Государством и архаичным имперским Государством?

    Причина эволюции является внутренней, какими бы ни были подкрепляющие ее внешние факторы. Архаичное Государство сверхкодирует, лишь освобождая также огромное количество декодированных потоков, которые вот-вот ускользнут от него. Вспомним, что «декодирование» означает не то состояние потока, чей код постигнут (декодируемое, транслируемое, уподобляемое), но, напротив, в одном — самом радикальном — смысле оно означает состояние потока, который более не постигается в своем собственном коде и ускользает от своего собственного кода. Итак, с одной стороны, потоки, которые первобытные сообщества относительно кодируют, находят случай ускользнуть, в то время как примитивные коды более не саморегулируются и подчиняются высшей инстанции. Но, с другой стороны, именно сверхкодирование архаичного Государства само делает возможными и вызывает новые ускользающие от него потоки. Государство создает крупномасштабные работы лишь при условии, что поток независимого труда ускользает от собственной бюрократии (а именно — в шахтах и в металлургии). Оно формирует монетарную форму налога лишь при условии, что потоки денег ускользают и питают — или порождают — иные силы (а именно — в торговле и банковской системе). И, главным образом, оно создает систему своей общественной собственности лишь при условии, что поток частного присвоения переходит по ту его сторону, начиная затем течь за пределами его хватки: такая частная собственность сама не вытекает из архаичной системы, но конституируется на краях — все более необходимым и неизбежным образом — через петли сверхкодирования. Несомненно, именно Тэкеи наиболее серьезно сформулировал проблему происхождения частной собственности в зависимости от системы, которая, как кажется, исключает ее с любой точки зрения. Ибо частная собственность не может возникнуть ни на стороне императора-деспота, ни на стороне крестьян, чья доля автономии связана с общинным владением, ни на стороне чиновников, чье существование и доход основываются на этой публичной общинной форме («в таких условиях аристократы могут стать маленькими деспотами, а не частными владельцами»). Даже рабы принадлежат коммуне или публичной функции. Вопрос ставится следующим образом: есть ли кто-то, кто конституирован в сверхкодирующей империи, но конституирован как по необходимости исключенный и декодированный? Ответ Тэкеи: это освобожденный раб. Именно у его нет больше места. Именно его рыдания слышны по всей Китайской империи — стенание (элегия) всегда была политическим фактором. Но также именно он формирует первые ростки частной собственности, развивает торговлю и изобретает в металлургии частное рабство, где он будет новым хозяином. Прежде мы уже видели, какую роль освобожденный раб играет в машине войны для формирования особого тела. Именно в иной форме и следуя совершенно другим принципам, он играет столь важную роль в аппарате Государства и в эволюции этого аппарата для формирования частного тела. Оба аспекта могут комбинироваться, но отсылают к двум разным линиям.

    В расчет принимается как раз не частный случай освобожденного раба. В расчет принимается коллективный персонаж Постороннего. В расчет принимается тот или иной способ, каким аппарат сверхкодирования вызывает потоки, которые сами декодированы — потоки денег, труда, собственности… Они суть коррелят аппарата. И корреляция является не только социальной, внутренней для архаичной империи, она также — географическая. Это был бы момент возобновления конфронтации между Востоком и Западом. Следуя великому археологическому тезису Гордона Чайльда, архаичное имперское Государство предполагает запасенные сельскохозяйственные излишки, делающие возможным поддержание специализированных тел ремесленников в области металлургии и торговли. Действительно, излишек как собственное содержание сверхкодирования должен быть не только запасаемым, но и поглощаемым, потребляемым, реализуемым. Несомненно, такое экономическое требование поглощения излишка — один из главных аспектов присвоения машины войны имперским Государством: с самого начала военный институт является одним из наиболее сильных способов поглощения излишков. Однако если мы допускаем, что военных и бюрократических институтов будет недостаточно, то уже готово место для такого специализированного тела неземледельческих ремесленников, чей труд ускорит переход сельского хозяйства на оседлый образ жизни. Итак, именно в Афразии и на Востоке были выполнены все указанные условия и изобретен аппарат Государства — на Ближнем Востоке, в Египте и Месопотамии, а также в [долине] Инда (и на Дальнем Востоке). Именно там создается сельскохозяйственный запас и сопровождающие его бюрократия и военщина, а также металлургия и торговля. Однако такому имперскому, или восточному, «решению» угрожает тупик — сверхкодирование Государства удерживает металлургов, ремесленников и торговцев в узких пределах, под мощным бюрократическим контролем, благодаря монополистическому присвоению внешней торговли, ставя ее на службу правящему классу, так что крестьяне сами извлекают небольшую прибыль из государственных нововведений. Итак, верно, что форма-Государство будет распространяться и что археология будет обнаруживать ее повсюду на горизонте Западной истории в Эгейском мире. Но не при тех же самых условиях. Минос и Микены — это, скорее, карикатура империи, Агамемнон Микенский не является ни императором Китая, ни фараоном Египта, и египтянин может сказать грекам: «Вы другие, вы всегда будете как дети…» Дело в том, что Эгейские народы были как слишком далеки от того, чтобы попасть в восточную сферу, так и слишком бедны, чтобы самим запасать излишки, но они недостаточно удалены и недостаточно обнищали, чтобы игнорировать рынки Востока. Более того, именно сверхкодирование Востока само навязывает своим торговцам роль — [отправляться] на дальние расстояния. Итак, эгейские народы оказываются в ситуации, когда они могут использовать восточный сельскохозяйственный склад и при этом не должны конституировать его за свой счет — они грабят его, когда могут, и на более регулярной основе добывают себе его долю в обмен на сырье, прибывающее из Центральной и Западной Европы (а именно дерево и металлы). Конечно, Восток должен непрестанно воспроизводить свои запасы; но, формально, он добился «раз и навсегда» успеха, из которого Запад извлекает выгоду и при этом не должен воспроизводить подобный запас. Отсюда следует, что ремесленники, металлурги и торговцы получают на Западе совершенно иной статус, поскольку в своем существовании они не зависят непосредственно от излишка, накопленного локальным аппаратом Государства, — даже если крестьянин подвергается эксплуатации такой же жесткой, а иногда и более жесткой, чем крестьянин на Востоке, то ремесленник и торговец пользуются более свободным статусом и более разнообразным рынком, что преобразует средние классы. Многие металлурги и торговцы с Востока переходят в Эгейский мир, где находят аналогичные условия более свободными, более изменчивыми и более устойчивыми. Короче, те же потоки, что сверхкодированы на Востоке, стремятся стать декодированными в Европе в новой ситуации, которая подобна изнанке или корреляту иного. Сверхприбыль больше не является сверхприбылью кода (сверхкодирование), но становится сверхприбылью потока. Как если бы одна и та же проблема получила два решения — решение Востока, а затем решение Запада, прививаемое к первому решению и вытаскивающее его из тупика, одновременно такой тупик предполагая. Европейские или европеизированные металлург и торговец сталкиваются с куда менее кодированным интернациональным рынком, который не ограничивается имперскими хозяйством или классом. И, как говорит Чайльд, эгейские и западные Государства будут с самого начала вовлекаться в наднациональную экономическую систему — они купаются в ней, вместо того чтобы удерживать ее в пределах собственных ячеек.

    Действительно, тут появляется совсем другой государственный полюс, который кратко может быть определен следующим образом. Публичная сфера характеризует уже не объективную природу собственности, а, скорее, общие средства присвоения, ставшего частным; мы, таким образом, входим в публично-приватные смеси, конституирующие современный мир. Связь становится личной; личные отношения зависимости — как между собственниками (контракты), так и между собственностью и собственниками (соглашения), — удваивают или смещают отношения сообщества и отношения, основанные на публичной функции; даже рабство определяет уже не публичную диспозицию общественного рабочего, а частную собственность, осуществляемую на индивидуальном рабочем. Право целиком подвергается мутации, становясь субъективным, конъюнктивным, «топическим» правом — дело в том, что перед аппаратом Государства встает новая задача, состоящая не столько в сверхкодировании уже закодированных потоков, сколько в организации конъюнкций декодированных потоков как таковых. Значит, режим знаков изменился — во всех этих отношениях операция имперского «означающего» уступает место процессам субъективации; машинное порабощение стремится к тому, чтобы его сместил режим социального подчинения. И, вопреки относительно единообразному имперскому полюсу, этот второй полюс обретает самые разнообразные формы. Но какими бы разнообразными ни были отношения личной зависимости, каждый раз они отмечают топические и качественно определенные конъюнкции. Прежде всего, именно развитые империи — как на Востоке, так и на Западе, — вырабатывают эту новую публичную сферу частного посредством таких институтов, как институты consilium 'a или fiscus 'а в Римской империи (именно в этих институтах освобожденный раб обретает политическую власть, удваивающую власть чиновников). Но это также автономные города и феодальные системы… Речь идет о том, чтобы знать, соответствуют ли еще эти последние формации тому обстоятельству, что понятие Государства может быть введено лишь с учетом определенных корреляций — как и развитые империи, города и феодальный строй предполагают архаичную империю, которая служит для них основанием; они сами пребывают в контакте с развитыми империями, реагирующими на них; они активно подготавливают новые формы Государства (например, абсолютную монархию как завершение субъективного права и феодального процесса). Действительно, в богатой сфере личных отношений в расчет берется не каприз или изменчивость людей, а консистенция отношений и соответствие между субъективностью, способной дойти до исступления, и качественно определенными актами, выступающими источниками прав и обязанностей. В прекрасном пассаже Эдгар Кинэ подчеркивает такое совпадение между «исступлением двенадцати Цезарей и золотым веком римского права».

    Итак, субъективации, конъюнкции и присвоения не мешают декодированным потокам продолжать течь и безостановочно порождать новые убегающие потоки (мы видели подобное, например, на уровне микрополитик Средневековья). В этом состоит даже двусмысленность таких аппаратов — они функционируют только с декодированными потоками и, одновременно, не позволяют потокам содействовать друг другу, они создают топические конъюнкции, которые удерживаются в качестве множества узлов или рекодирований. Отсюда мнение историков, когда они говорят, будто капитализм «мог бы» развиться, начиная с определенного момента — в Китае, в Риме, в Византии, в Средневековье, — что условия для него существовали, но не были осуществлены или даже не были способны осуществиться. Дело в том, что давление потоков расчерчивает капитализм в пустоте, но, чтобы он реализовался, должна быть вся полнота [int&#233;grale] декодированных потоков в целом, все обобщенное [g&#233;n&#233;ralis&#233;e] сопряжение, переполняющее и низвергающее предшествующие аппараты. И действительно, когда перед Марксом встает задача определить капитализм, он начинает со ссылки на приход к власти одной-единственной качественно неопределенной и глобальной Субъективности, которая капитализирует все процессы субъективации, «всю деятельность без различия» — «производственная деятельность вообще», «уникальная субъективная сущность богатства». И этот единственный Субъект выражается теперь в Объекте вообще, а не в том или ином качественном состоянии: «Вместе с абстрактной всеобщностью деятельности, создающей богатство, признается также всеобщность предмета, определяемого как богатство; это — продукт вообще или опять-таки труд вообще, но уже как прошлый, овеществленный труд». Циркуляция конституирует капитал как субъективность, соразмерную всему обществу в целом. Но эта новая социальная субъективность может конституироваться лишь в той мере, в какой декодированные потоки переходят пределы своих конъюнкций и доходят до некоего уровня декодирования, какого Государственные аппараты не могут более достичь — с одной стороны, поток труда не должен более определяться как рабство или крепостничество, но становится свободным и голым трудом; а с другой стороны, богатство не должно более определяться как капитал, будь то земельный, торговый, финансовый, ставший чистым, однородный или независимый. И, без сомнения, такие, по крайней мере, два становления (ибо другие потоки также конкурируют) вводят на каждой из линий множество контингенций и разнообразных факторов. Но именно их абстрактное сопряжение одним махом конституирует капитализм, представляя одного в другом — универсального субъекта и объекта вообще. Капитализм формируется, когда поток качественно неопределенного богатства сталкивается с потоком качественно неопределенного труда и сопрягается с ним. Именно эти предшествующие конъюнкции, еще качественные или топические, всегда подавляли (двумя главными ингибиторами были феодальная организация деревень и корпоративная организация городов). Иными словами, капитализм формируется благодаря общей аксиоматике декодированных потоков. «Капитал — это право, или, точнее, производственное отношение, которое манифестируется как право; и, будучи таковым, капитал независим от конкретной формы, в которую облачается в каждый момент своей производительной функции». Частная собственность выражает уже не связь личной зависимости, а независимость Субъекта, который конституирует теперь одну-единственную связь. Тут огромное различие в эволюции частной собственности: частная собственность сама касается прав, а не право заставляет ее относиться к земле, вещам или людям (именно отсюда знаменитый вопрос об исключении земельной ренты в капитализме). Новый порог детерриторизации. И когда капитал, таким образом, становится активным правом, вся историческая фигура права в целом изменяется. Право перестает быть сверхкодированием обычаев, как в архаичной империи; оно более не является набором топик, как в развитых государствах, в городах и феодальных системах; он все более и более принимает прямую форму и непосредственные характеристики аксиоматики, как это видно в нашем гражданском «кодексе».

    Когда поток достигает такого капиталистического порога декодирования и детерриторизации (голый труд, независимый капитал), то кажется, что он более не нуждается в Государстве, в дистинктном политическом и юридическом господстве, дабы обеспечивать присвоение, ставшее непосредственно экономическим. Экономика действительно формирует всемирную аксиоматику, «универсальную космополитическую энергию, которая разрушает любой барьер и любую связь», формирует подвижную и обратимую субстанцию, «такую, как общая стоимость ежегодного продукта». Сегодня мы можем нарисовать картину огромной — как говорится, лишенной родины — денежной массы, циркулирующей через обмены и границы, ускользая от контроля государств, формируя многонациональную вселенскую организацию, конституируя фактически наднациональное могущество, нечувствительное к решениям правительств. Но, какими бы ни были актуальные размеры и количества, капитализм с самого начала мобилизовал силу детерриторизации, каковая бесконечно переходит пределы детерриторизации, присущей Государству. Ибо Государство — начиная с палеолита или неолита — является детерриторизующим в той мере, в какой оно делает землю объектом своего наивысшего единства, вынужденной совокупностью сосуществования вместо свободной игры между территориями и наследованиями. Но именно в этом смысле Государство именуется «территориальным». Тогда как капитализм не территориален, даже в своем начале — могущество его детерриторизации состоит в том, чтобы принимать в качестве объекта уже не землю, а «материализованный труд», товар. И частная собственность уже не является частной собственностью ни на землю или почву, ни даже на средства производства как таковые, но частной собственностью на конвертируемые абстрактные права. Поэтому капитализм отмечает мутацию во вселенских или всемирных организациях, обретающих консистенцию в самих себе, — вместо того, чтобы быть результатом неоднородных общественных формаций и их отношений, именно мировая аксиоматика по большей части распределяет эти формации, фиксирует их отношения, организуя международное разделение труда. Со всех этих точек зрения, мы сказали бы, что капитализм развивает экономический порядок, который мог бы обойтись без Государства. И действительно, капитализм не испытывает недостатка в воинственных кличах против Государства — не только от имени рынка, но и в силу своей наивысшей детерриторизации.

    Однако это только один, очень частный аспект капитала. Если мы не используем слово «аксиоматика» как просто метафору, то надо вспомнить, что отличает аксиоматику от разного рода кодов, сверхкодирований и рекодирований — аксиоматика имеет дело непосредственно с чисто функциональными элементами и отношениями, природа которых не специфицирована и которые немедленно реализуются одним махом в крайне разных областях, тогда как коды являются релятивными этим областям и выражают специфические отношения между качественно определенными элементами, кои могут возвращаться к формально наивысшему единству (сверхкодирование) лишь благодаря трансценденции и косвенным образом. Итак, имманентная аксиоматика, в этом смысле, находит в пересекаемых ею областях весьма много моделей, именуемых моделями реализации. Скажем также, что капитал — как право, как «качественно однородный и количественно соизмеримый» элемент — реализуется в секторах и средствах производства (или — что «глобальный капитал» реализуется в «мелком капитале»). Однако различные сектора не единственное, что служит в качестве моделей реализации, есть еще Государства, каждое из которых группирует и комбинирует несколько секторов согласно своим ресурсам, населению, богатству, оборудованию и т. д. Итак, с капитализмом государства не отменяются, но меняют форму и обретают новый смысл — модели реализации для превосходящей их мировой аксиоматики. Но превосходить — вовсе не то же самое, что обходиться без… Мы уже видели, что капитализм действует благодаря форме-Государству, а не благодаря форме-городу; и фундаментальные механизмы, описанные Марксом (колониальный режим, государственный долг, современная налоговая система и косвенный налог, индустриальный протекционизм, торговые войны), могут подготавливаться в городах, но города функционируют как механизмы накопления, ускорения и концентрации лишь в той мере, в какой они присваиваются Государствами. Недавние события подтвердили, под иным углом зрения, тот же самый принцип — НАСА, например, казалось готовым мобилизовать значительные капиталы для межпланетных исследований, как если бы капитализм оседлал вектор, посылающий его на Луну; но, глядя на СССР, который постигал космическое пространство, скорее, как пояс, который должен был бы окружать Землю, понятую как «объект», американское правительство урезало кредиты на исследования и вернуло капитал в данном случае к более центрированной модели. Таким образом, Государственной детерриторизации свойственно смягчать высшую детерриторизацию капитала и обеспечивать последнюю компенсаторной ретерриторизацией. Более обобщенно, независимо от этого крайнего примера, мы должны принять в расчет «материалистическое» определение современного Государства или Государства-нации — группа производителей, где труд и капитал циркулируют свободно, то есть где однородность и конкуренция капитала осуществляются в принципе без внешних препятствий. Чтобы осуществляться, капитализм всегда нуждается в новой силе и в новом праве Государств как на уровне потока голого труда, так и на уровне потока независимого капитала.

    Итак, государства уже являются не трансцендентными парадигмами сверхкодирования, а имманентными моделями реализации для аксиоматики декодированных потоков. Опять же слово «аксиоматика» — здесь далеко не метафора, ибо что касается Государства, то мы буквально находим те же самые теоретические проблемы, какие ставятся моделями в аксиоматике. Ибо модели реализации, сколь бы разнообразны они ни были, по-видимому, являются изоморфными по отношению к аксиоматике, которую они осуществляют; однако такая изоморфия, учитывая конкретные вариации, приспосабливается к самым крупным формальным различиям. Более того, та же самая аксиоматика, как кажется, способна включать в себя полиморфные модели, когда она еще не «насыщена», в том числе как интегрирующие элементы ее насыщения. Эти «проблемы» становятся сингулярно политическими, когда мы думаем о современных государствах: 1. Не существует ли изоморфии всех современных государств в отношении капиталистической аксиоматики до такой степени, что различие между демократическими, тоталитарными, либеральными, тираническими Государствами зависит только от конкретных переменных и от мирового распределения этих переменных, всегда подвергающихся возможным переустройствам? Даже так называемые социалистические Государства изоморфны постольку, поскольку существует только один мировой рынок, капиталистический рынок. — 2. Наоборот, не поддерживает ли мировая капиталистическая аксиоматика реальную полиморфию, или даже гетероморфию, моделей — и по двум причинам? С одной стороны, потому, что капитал как производственное отношение вообще может весьма хорошо интегрировать сектора или конкретные — некапиталистические — способы производства. Но с другой стороны, и в особенности потому, что бюрократические социалистические Государства сами могут развивать разные производственные отношения, сопрягающиеся с капитализмом лишь для того, чтобы сформировать совокупность, чье «могущество» выходит за пределы самой аксиоматики (нужно будет попытаться определить природу этого могущества, почему мы так часто думаем о нем в апокалиптических терминах, какие конфликты оно порождает, какие скудные шансы оно нам оставляет…). — 3. Типология современных государств, таким образом, воссоединилась с метаэкономикой — было бы неточным рассматривать все государства как «стоящие друг друга» (даже из изоморфии такое не следует); но не менее неточно отдавать предпочтение определенной форме Государства (забывая, что полиморфия учреждает строгие взаимодополнительности, например, между западными демократиями и колониальными или неоколониальными тираниями, которые такие демократии устанавливают или поддерживают в других местах); и еще более неточно уподоблять бюрократические социалистические государства тоталитарным капиталистическим государствам (пренебрегая тем фактом, что аксиоматика может включать в себя реальную гетероморфию, из которой выводится могущество высшей совокупности, даже если от этого еще хуже).

    То, что мы называем Государством-нацией в самых разнообразных формах — это именно Государство как модель реализации. И действительно, рождение наций предполагает много ухищрений — дело в том, что нации конституируются не только в активной борьбе против имперских или развитых систем, против феодальных систем, против городов, но они сами осуществляют уничтожение собственных «меньшинств», то есть миноритарных феноменов, кои мы могли бы назвать «националитарными [nationalitaires]», причем последние работают изнутри и вынуждены вернуться к прежним кодам, дабы найти еще большую степень свободы. Составляющие нации — это земля и народ: «родное», которое не обязательно врожденное, и «народное», которое не обязательно дано. Проблема нации обостряется в двух крайних случаях — земли без народа и народа без земли. Как же создаются народ и земля, то есть нация, некая ритурнель? Самые холодные и самые кровавые средства конкурируют здесь с порывами романтизма. Аксиоматика сложна и не обходится без страстей. Дело в том, что, как мы уже видели в других местах, родное или земля предполагают определенную детерриторизацию территорий (общинные земли, имперские провинции, сеньориальные области и т. д.) и народ, декодирование населения. Именно на этих декодированных и детерриторизованных потоках конституируется нация, и она неотделима от современного Государства, кое сообщает консистенцию соответствующим земле и народу. Именно поток голого труда создает народ, так же как именно поток Капитала создает землю и ее оснащение. Короче, нация — это сама операция коллективной субъективации, коей соответствует современное Государство как процесс подчинения. Именно в этой форме Государства-нации — со всеми его возможными разнообразиями — Государство становится моделью реализации для капиталистической аксиоматики. Это вовсе не значит, что нации суть явления или идеологические феномены, но напротив, они — страстные и живые формы, где впервые реализуются качественная однородность и количественная конкуренция абстрактного капитала.

    Мы различаем машинное порабощение и социальное подчинение как два отдельных концепта. Порабощение существует, когда сами люди являются составными деталями машины, которую они компонуют между собой и с другими вещами (животные, инструменты) под контролем и руководством высшего единства. Но есть подчинение, когда высшее единство конституирует человека как субъекта, который относится к объекту, ставшему внешним, так что этот объект сам может быть животным, инструментом или даже машиной — тогда человек уже является не компонентой машины, а рабочим, потребителем… Он подчинен машине и более не порабощен ею. Это вовсе не значит, что второй режим более человечен. Но первый режим, как кажется, отсылает по преимуществу к архаичной имперской формации — люди являются не субъектами, а деталями машины, которая сверхкодирует совокупность (то, что было названо «обобщенным рабством», в противоположность частному рабству античности или феодального крепостничества). Льюис Мамфорд, как нам кажется, вправе обозначать архаичные империи именем мегамашины, уточняя, что тут речь идет вовсе не о метафоре: «Если мы можем рассматривать машину, более или менее в соответствии с классическим определением Рело, как комбинацию твердых элементов, каждый из которых имеет свою специализированную функцию и функционирует под человеческим контролем, дабы передавать движение и выполнять работу, то человеческая машина была настоящей машиной». Конечно же именно современное Государство и капитализм способствуют триумфу машин, в особенности моторизованных машин (тогда как у архаичного Государства были в лучшем случае только простые машины); но теперь мы говорим о технических машинах, определяемых внешним образом. И действительно, мы не порабощены технической машиной, а, скорее, подчинены ей. В этом смысле кажется, что благодаря технологическому развитию современное Государство заменило все более и более сильное социальное подчинение на машинное порабощение. Античное рабство и феодальное крепостничество уже были процедурами подчинения. Что касается «свободного» или голого рабочего, принадлежащего капитализму, то он принимает подчинение в его самом радикальном выражении, поскольку процессы субъективации уже даже не входят в частичные конъюнкции, прерывающие поток. В результате капитал действует как точка субъективации, конституирующая всех людей как субъектов, но одни из них — «капиталисты» — выступают в качестве субъектов высказывания, формирующих частную субъективность капитала, тогда как другие — «пролетарии» — суть субъекты высказываемого, подчиненные техническим машинам, где осуществляется постоянный капитал. Режим наемного труда может довести, таким образом, подчинение людей до беспрецедентной точки и свидетельствовать об особой жестокости, но у него тем не менее будет повод издать свой гуманистический вопль: нет, человек — не машина, мы не считаем его чем-то вроде машины, мы конечно же не смешиваем переменный капитал с постоянным капиталом…

    Но если капитализм и появляется как всемирное предприятие субъективации, то лишь благодаря конституированию аксиоматики декодированных потоков. Итак, социальное подчинение, как коррелят субъективации, куда более проявляется в аксиоматических моделях реализации, нежели чем в самой аксиоматике. Именно внутри рамок Государства-нации, или национальной субъективности, манифестируются процессы субъективации и соответствующих подчинений. Что касается самой аксиоматики, государства которой являются моделями реализации, то она восстанавливает или заново изобретает — в новых формах, ставших техническими, — целую систему машинного порабощения. Это совсем не возврат к имперской машине, ибо мы теперь пребываем в имманентности аксиоматики, а не под трансцендентностью формального Единства. Но это действительно переизобретение машины, чьими составными частями являются человеческие существа, а не подчиненные рабочие и потребители. Если моторизованные машины конституируют второй век технических машин, то кибернетические и информационные машины формируют третий век, который реконструирует обобщенный режим порабощения — обратимые и рекуррентные «человеко-машинные системы» замещают прежние нерекуррентные и необратимые отношения подчинения между обоими элементами; отношение между человеком и машиной осуществляется в терминах внутренней взаимной коммуникации, а не в терминах использования или действия. В органической композиции капитала переменный капитал задает режим подчинения рабочего (человеческая сверхприбыль), главной рамкой которого является предприятие или завод; но когда с приходом автоматики постоянный капитал растет все более и более пропорционально, то мы обнаруживаем новое порабощение, когда режим работы изменяется, прибыль становится машинной, а рамка распространяется на все общество в целом. Также можно было бы сказать, что немного субъективации удаляет нас от машинного порабощения, но много субъективации возвращает нас к нему. Недавно мы обратили внимание, до какой степени современное осуществление власти не сводится к классической альтернативе «репрессия или идеология», но предполагает процессы нормализации, модуляции, моделирования и информации, касающиеся языка, восприятия, желания, движения и т. д., и проходящие через микросборки. Именно эта совокупность включает в себя сразу и подчинение, и порабощение, взятые в своих крайностях, как две одновременные части, постоянно усиливающие и питающие друг друга. Например: мы подчинены телевизору постольку, поскольку используем и потребляем его в крайне особой ситуации субъекта высказываемого, который более или менее принимает себя за субъекта высказывания («именно вы, дорогие телезрители, делаете телевизор тем, чем он является…»); техническая машина — посредник между двумя субъектами. Но мы порабощены телевизором как человеческой машиной постольку, поскольку телезрители уже не потребители или пользователи, ни — даже предположительно — «изготавливающие» его субъекты, а внутренние составные детали, «вход» и «выход», обратная связь или рекурренции, уже не принадлежащие машине тем же способом, каким ее производят или ею пользуются. В машинном порабощении нет ничего, кроме трансформации или обмена информацией, среди которых одни — механические, а другие — человеческие.

    Конечно же мы не резервируем подчинение за национальным аспектом, тогда как порабощение было бы международным или всемирным. Ибо информатика — тоже собственность государств, устанавливаемая в человеко-машинных системах. Но это так лишь в той мере, в какой оба аспекта — аспект аксиоматики и аспект моделей реализации — не перестают переходить друг в друга и коммуницировать между собой. Тем не менее социальное подчинение измеряется по модели реализации, так же как машинное порабощение распространяется на аксиоматику, осуществленную в модели. У нас есть привилегия подвергаться обеим операциям одновременно через одни и те же вещи и одни и те же события. Подчинение и порабощение формируют, скорее, два сосуществующих полюса, а не стадии.

    Мы можем вернуться к различным формам Государства с позиции всеобщей истории. Мы выделяем три крупные формы: 1) имперские архаичные государства, парадигмы, конституирующие машину порабощения, сверхкодируя уже закодированные потоки (у таких государств мало разнообразия ввиду некой формальной неизменности, пригодной для всех); 2) крайне различающиеся между собой Государства, — развитые империи, города, феодальные системы, монархии, — действующие, скорее, посредством субъективации и подчинения, конституирующие топические или качественно определенные конъюнкции декодированных потоков; 3) современные государства-нации, еще более наращивающие декодирование и выступающие моделями реализации для аксиоматики или всеобщего сопряжения потоков (эти государства комбинируют социальное подчинение и новое машинное порабощение, а само их разнообразие касается изоморфии, полиморфии или возможной гетероморфии моделей в отношении аксиоматики).

    Конечно, существуют разного рода внешние обстоятельства, отмечающие глубокие разрывы-купюры между этими типами Государств и, прежде всего, придающие архаичные империи радикальному забвению, погребению, из коего их выводит только археология. Такие империи исчезают внезапно, словно благодаря мгновенной катастрофе. Как при дорическом вторжении, машина войны воздвигается и осуществляется извне, убивая память. Однако все происходит совсем иначе внутри, где все Государства резонируют вместе, присваивают себе армии и проявляют единство композиции, несмотря на их различия в организации и развитии. Очевидно, что все декодированные потоки, какими бы они ни были, способны сформировать машину войны против Государства. Но все изменяется в зависимости от того, соединяются ли эти потоки в машине войны или, напротив, вступают в конъюнкции либо в общее сопряжение, приспосабливающее их к Государству. С этой точки зрения, современные государства обладают своего рода транспространственно-временным единством с архаичным Государством. Внутренняя корреляция между 1 и 2 проявляется особенно ясно в той мере, в какой раздробленные формы Эгейского мира предполагают великую имперскую форму Востока и обнаруживают в ней именно склад или сельскохозяйственные излишки, в производстве или накоплении которых для себя они не нуждаются. И в той мере, в какой государства второго века все же обязаны заново создавать склад, пусть даже только в силу внешних обстоятельств (Какое Государство могло бы обойтись без этого?), они всегда реактивируют развитую имперскую форму, каковую мы находим ожившей в греческом, римском или феодальном мирах — империя всегда маячит на горизонте, играющем роль означающего и объединяющего элемента для субъективных государств. И корреляции между 2 и 3 не меньше; ибо в промышленных революциях нет недостатка, а различие между топическими конъюнкциями и великим сопряжением декодированных потоков столь мало, что у нас складывается впечатление, будто капитализм не переставал рождаться, исчезать и воскресать на всех перекрестках истории. Также необходима корреляция между 3 и 1 — современные Государства третьего века хорошо восстанавливают самую абсолютную империю, новую «мегамашину», какой бы ни была новизна или актуальность формы, ставшей имманентной; они делают это, реализуя аксиоматику, которая функционирует как благодаря машинному порабощению, так и благодаря социальному подчинению. Капитализм разбудил Urstaat и придал ему новые силы.

    Не только, как говорил Гегель, любое Государство подразумевает «сущностные моменты своего существования как Государства», но имеется и уникальный момент, в смысле соединения сил, и такой момент Государства — это захват, связь, узел, пехит, магический захват. Должны ли мы говорить о втором полюсе, который действовал бы, скорее, посредством договора и контракта? Не является ли второй полюс, скорее, другой силой — такой, что захват формирует уникальный момент пары? Ибо обе силы — это сверхкодирование кодированных потоков и обработка декодированных потоков. Контракт — юридическое выражение второго аспекта — он появляется как процесс субъективации, результатом которого является подчинение. И нужно, чтобы контракт дошел до высшей точки, то есть чтобы он уже заключался не между двумя лицами, а между собой и собой [soi et soi] в одном том же человеке, Ich — Ich , как подданным и сувереном. Крайнее извращение контракта, восстанавливающее самый чистый из узлов. Именно узел, связь и захват пронизывают, таким образом, долгую историю — сначала объективная имперская коллективная связь; затем все формы субъективных личных связей; и, наконец, Субъект, связывающий сам себя и возобновляющий, таким образом, самую магическую из операций, «космополитическую энергию, которая разрушает любой барьер и любую связь, дабы установиться в качестве единственной универсальности, единственного барьера и единственной связи». Даже подчинение — это только переключатель для фундаментального момента Государства: цивилизованный захват или машинное порабощение. Безусловно, Государство не является ни местом свободы, ни агентом вынужденного рабства или военного захвата. Надо ли тогда говорить о «добровольном рабстве»? Последнее — что-то вроде выражения «магический захват»: его единственное достоинство в том, что оно оттеняет явную мистерию. Существует машинное порабощение, о котором всякий раз можно было бы сказать, что оно предполагает само себя, что оно появляется только как уже осуществленное, и такое порабощение столь же «добровольно», сколь и «вынуждено».

    Теорема XIV. Аксиоматика и нынешнее положение


    Политика конечно же не является аподиктической наукой. Она действует посредством экспериментирований, нащупываний, инъекцией, изъятий, продвижений вперед и отходов назад. Факторы, обеспечивающие решения и прогноз, ограничены. Абсурдно предполагать мировое сверхправительство, принимающее решения в последней инстанции. Никто не способен предсказать рост денежной массы. Сходным образом Государства подвержены всем видам коэффициентов неопределенности и непредсказуемости. Гэлбрейт и Франсуа Шателе извлекают концепт постоянных и решающих ошибок, создающих славу Государственным людям не меньше, чем их редкие удачные оценки. Но это только лишь еще один повод, чтобы сблизить политику с аксиоматикой. Ибо аксиоматика в науке вовсе не является трансцендентной, автономной и принимающей решения силой [puissance], коя противостояла бы экспериментированию и интуиции. С одной стороны, у нее есть свои собственные нащупывания, экспериментирования, модусы интуиции. Если аксиомы независимы друг от друга, можем ли мы добавлять аксиомы и до какого предела (насыщенная система)? Могут ли они быть изъяты и до какого предела («ослабленная» система)? С другой стороны, такая аксиоматика является аксиоматикой, сталкивающейся с так называемыми неразрешимыми предложениями или противостоящей необходимо высшей силе [puissances], которую она не может одолеть. Наконец, аксиоматика не составляет вершину науки, она — в большей мере точка остановки, наведение порядка, которое мешает декодированным семиотическим потокам математики и физики разбегаться во все стороны. Крупные представители аксиоматик — государственные люди науки, которые затыкают линии ускользания, столь частые у математиков, собираются навязать новый пехит, пусть даже временный, и создают официальную политику науки. Они — наследники теорематической концепции геометрии. Когда интуиционизм противостоял аксиоматике, то такое имело место не только от имени интуиции, конструирования и творчества, но и от имени исчисления проблем, проблематической концепции науки, которая была не менее абстрактна, но предполагала совершенно иную абстрактную машину, работающую в неразрешимом и в ускользающем. Именно реальные характеристики аксиоматик заставляют нас сказать, что капитализм и актуальная политика являются аксиоматикой в буквальном смысле. Но как раз по той же причине еще не все уже потеряно. И тогда мы можем привести краткий перечень «данных».


    1. Присоединение, изъятие. — Аксиомы капитализма явно не являются ни теоретическими предложениями, ни идеологическими формулами, а оперативными высказываемыми, конституирующими семиологическую форму Капитала и входящими в качестве составных частей в сборки производства, циркуляции и потребления. Аксиомы суть первичные высказываемые, ниоткуда не выводимые или ни от чего не зависящие. В этом смысле поток может создавать объект одной или нескольких аксиом (всей совокупности аксиом, конституирующих сопряжение потоков); но он может также и не иметь присущих ему аксиом, причем его обработка будет только следствием других аксиом; наконец, он может остаться вне поля, эволюционировать без пределов, может оставаться в состоянии «дикой» вариации в системе. Внутри капитализма есть тенденция постоянно добавлять аксиомы. В результате войны 1914–1918 годов объединенное влияние мирового кризиса и русской революции вынудили капитализм умножать свои аксиомы, изобретать новые аксиомы, касающиеся рабочего класса, трудовой занятости, профсоюзной организации, общественных институтов, роли Государства, внешнего и внутреннего рынков. Экономия Кейнса и New Deal были лабораториями аксиом. А вот примеры создания новых аксиом после Второй мировой войны — план Маршалла, формы помощи и ссуд, трансформация монетарной системы. Аксиомы размножаются не только в период экспансии или подъема. Что касается Государств, то варьировать аксиоматику вынуждает именно различие и отношение между внешним и внутренним рынками. Умножение аксиом имеет место именно тогда, когда организуется интегрированный внутренний рынок, который соперничает с требованиями внешнего рынка. Аксиомы для молодых, для пожилых, для женщин и т. д. Самый общий полюс Государства — «социал-демократия» — может быть определен с помощью этой тенденции к добавлению, к изобретению аксиом в отношении инвестиционных областей и источников прибыли: речь идет не о свободе или принуждении, не о централизме или децентрализации, речь идет о том способе, каким мы владеем потоками. Здесь мы владеем ими благодаря умножению направляющих аксиом. Противоположная тенденция в неменьшей мере является частью капитализма — тенденция изымать, исключать аксиомы. Мы обходимся весьма незначительным числом аксиом, регулирующих доминантные потоки, тогда как другие потоки получают статус, производный от следствий (фиксируемый «теоремами», вытекающими из аксиом), или остаются в диком состоянии, которое не только не исключает брутального вмешательства со стороны Государства, а совсем наоборот. Именно Государственный полюс — «тоталитаризм» — воплощает ту тенденцию, какая ограничивает число аксиом и действует исключительно благодаря стимулированию внешнего сектора: обращение к иностранным капиталам, рост индустрии, нацеленной на экспорт сырья или продуктов питания, крушение внутреннего рынка. Тоталитарное Государство — не государственный максимум, а, скорее, следуя формулировке Вирилио, государственный минимум анархо-капитализма (см. Чили). В пределе, единственные удерживаемые аксиомы касаются равновесия внешнего сектора, уровня резервов и степени инфляции; «население более не является некой данностью, оно стало следствием»; что касается диких эволюции, то они появляются среди других в вариациях занятий, в феноменах массового бегства из деревни, в феноменах трущоб-урбанизации и т. д. — Случай фашизма («национал-социализма») отличается от тоталитаризма. Он совпадает с тоталитарным полюсом в уничтожении внутреннего рынка и редукции аксиом. Между тем стимулирование внешнего сектора происходит не благодаря обращению к внешним капиталам и индустрии экспорта, а благодаря военной экономике, влекущей за собой экспансионизм, чуждый тоталитаризму и автономному производству капитала. Что касается внутреннего рынка, то он реализуется благодаря специфическому производству Ersatz 'a. Так что фашизм включает в себя также быстрое разрастание аксиом, что объясняет, почему его так часто сближают к кейнсианской экономикой. Однако именно мнимое или тавтологическое разрастание аксиом, размножение путем изъятия, превращает фашизм в крайне особый случай.


    2. Насыщение. — Можем ли мы распределить обе противоположные тенденции, сказав, что насыщение системы помечает точку инверсии? Нет, ибо насыщение само является относительным. Если Маркс где и показал функционирование капитализма как аксиоматики, то главным образом в знаменитой главе о тенденции к понижению нормы прибыли. Капитализм — это действительно аксиоматика, ибо у него нет иных законов, кроме имманентных. Он хотел бы заставить поверить, будто столкнулся с пределами Универсума, с крайним пределом ресурсов и энергии. Но он сталкивается лишь с собственными пределами (периодическое обесценивание существующего капитала), и отбрасывает или перемещает лишь собственные пределы (формирование нового капитала в новой индустрии с высокой нормой прибыли). Это история нефти и ядерной энергии. И их обоих одновременно — капитализм противостоит собственным пределам и, одновременно, перемещает их, дабы установить их еще дальше. Можно было бы сказать, что тоталитарная тенденция — ограничивать аксиомы — соответствует противостоянию пределам, тогда как социал-демократическая тенденция соответствует перемещению пределов. Итак, одна тенденция не обходится без другой — они присутствуют либо в двух различных, но сосуществующих местах, либо в двух последовательных, но тесно связанных моментах; они всегда берутся одна на другой и даже одна в другой, конституируя одну и ту же аксиоматику. Типичным примером была бы нынешняя Бразилия с ее двусмысленной альтернативой «тоталитаризм — общественная демократия». Как общее правило, пределы являются еще более подвижными, если аксиомы изымаются в одном месте, а добавляются в другом. — Было бы ошибкой уклоняться от участия в борьбе на уровне аксиом. Случается, что мы считаем, будто любая аксиома — в капитализме или в одном из его Государств — конституирует «восстановление». Но такой освобожденный от иллюзий концепт не столь уж хорош. Постоянные реорганизации капиталистической аксиоматики, то есть присоединения (высказывание новых аксиом) и изъятия (создание исключительных аксиом), суть объекты борьбы, которая никоим образом не резервируется за технократией. Действительно, борьба рабочих повсюду выходит за рамки предприятий, подразумевающих, главным образом, производные предложения. Борьба прямо касается аксиом, управляющих государственными общественными расходами или даже касающихся той или иной международной организации (например, многонациональная фирма может по собственной воле спланировать ликвидацию завода в какой-либо стране). Возникающая здесь опасность всемирной рабочей бюрократии или технократии, нагружающих себя этими проблемами, может быть предотвращена лишь в той мере, в какой локальная борьба непосредственно принимает за свою цель национальные и международные аксиомы как раз в точке их укоренения в поле имманентности (потенциал сельского мира в этом отношении). Всегда есть фундаментальное различие между живыми потоками и аксиомами, подчиняющими потоки центрам контроля и принятия решения, приводящими в соответствие с ними тот или иной сегмент, который измеряет их кванты. Но давление живых потоков и проблем, какие они ставят и навязывают, должно осуществляться внутри аксиоматики — как для того, чтобы бороться против тоталитарных редукций, так и для того, чтобы опережать и ускорять добавления, ориентировать их и препятствовать их технократическому извращению.


    3. Модели, изоморфия. — В принципе все государства изоморфны, то есть они суть области реализации капитала как функции от одного-единственного внешнего мирового рынка. Но первый вопрос таков: предполагает ли изоморфия однородность или даже гомогенизацию Государств? Ответ — да, как это можно видеть в современной Европе в отношении правосудия, полиции, дорожного кодекса, грузооборота, стоимости производства и т. д. Но это верно лишь постольку, поскольку существует тенденция к единственному интегральному внутреннему рынку. Кроме того, изоморфизм никак не предполагает однородности — изоморфия же, а также однородность между тоталитарными и социал-демократическими государствами возникает каждый раз, когда способ производства один и тот же. Общие правила в этом отношении таковы: консистенция, совокупность или единство аксиоматики определяются капиталом как «право» или производственные отношения (для рынка); относительная независимость аксиом нисколько не противоречит такой совокупности, но выводится из отделений и секторов капиталистического способа производства; изоморфия моделей, с двумя полюсами присоединения и изъятия, отсылает к тому, как распределяются в каждом случае внутренний и внешний рынки. — Но это только первая биполярность, приложимая к Государствам центра с капиталистическим способом производства. Государству центра навязывается и вторая биполярность, Запад — Восток, — биполярность между капиталистическими Государствами и бюрократическими социалистическими Государствами. Итак, хотя такое новое различие может вбирать некоторые черты предыдущего (так называемые социалистические государства могут быть уподоблены тоталитарным Государствам), проблема тут ставится по-другому. Многочисленные теории «конвергенции», пытающиеся показать некоторую гомогенизацию восточных и западных государств, малоубедительны. Даже изоморфизм не годится: существует реальная гетероморфия — и не только потому, что способ производства не является капиталистическим, но и потому, что производственное отношение не является Капиталом (скорее, оно было бы Планом). Тем не менее если социалистические государства суть все еще модели реализации капиталистической аксиоматики, то лишь благодаря существованию одного-единственного внешнего мирового рынка, который остается здесь решающим фактором даже по ту сторону производственных отношений, из коих он следует. Бывает даже, что социалистический бюрократический план берет на себя паразитическую функцию по отношению к плану капитала, что свидетельствует о большей созидательности, созидательности типа «вируса». — Наконец, третья фундаментальная биполярность — это биполярность центра и периферии (Север — Юг). В силу относительной независимости аксиом мы можем вместе с Самиром Амином сказать, что аксиомы периферии не те же самые, что аксиомы центра. И опять же различие и независимость аксиом никак не компрометируют консистенцию общей аксиоматики. Напротив, центральный капитализм нуждается в такой периферии, конституируемой третьим миром, где он устанавливает большую часть своей наиболее современной индустрии и где он не довольствуется инвестированием капиталов, но сам снабжается капиталом, предоставляемым ему периферией. Конечно, вопрос зависимости государств третьего мира очевиден, но он не самый важный (он унаследован от прежнего колониализма). Ясно, что даже независимость аксиом никогда не гарантировала независимости государств, но, скорее, она обеспечивает международное разделение труда. Опять же важный вопрос — это вопрос об изоморфии в отношении мировой аксиоматики. Итак, в немалой степени существует изоморфия между США и самыми кровавыми тираниями Южной Америки (или между Францией, Англией, ФРГ и некоторыми африканскими государствами). И все-таки биполярность центр — периферия — Государства центра и Государства третьего мира — в свою очередь, хорошо восстанавливает отличительные черты двух предыдущих биполярностей, но она также избегает их, поднимая другие проблемы. Дело в том, что в обширной части третьего мира общее производственное отношение — капитал; и даже во всем третьем мире, в том смысле, что обобществленный сектор может использовать такое отношение, адаптируя его к этому случаю. Но способ производства не является по необходимости капиталистическим — ни в так называемых архаичных или переходных формах, ни в самых производительных и высоко-индустриализованных секторах. Таким образом, это действительно третий случай, включенный во всемирную аксиоматику, — когда капитал действует как производственное отношение, но в некапиталистических способах производства. Тогда будем говорить о полиморфии государств третьего мира по отношению к государствам центра. И такое измерение аксиоматики не менее необходимо, чем другие — оно даже куда более необходимо, ибо гетероморфия так называемых социалистических государств была навязана капитализму, с грехом пополам переваривающему его, тогда как полиморфия государств третьего мира частично организована центром в качестве аксиомы замены колонизации. — Мы всегда обнаруживаем однозначный вопрос, касающийся моделей реализации всемирной аксиоматики: в принципе существуют изоморфия моделей Государств центра; гетероморфия, навязанная бюрократическим социалистическим Государством; полиморфия, организованная Государствами Третьего мира. Опять же было бы абсурдом полагать, будто включение народных движений во все поле имманентности заранее осуждено, и абсурдно было бы предполагать, что либо существуют «хорошие» государства, являющиеся демократическими, социал-демократическими или — в другой крайности — социалистическими, либо, напротив, что все государства стоят друг друга и однородны.


    4. Могущество. — Давайте предположим, что аксиоматика с необходимостью высвобождает могущество более сильное, чем то, каким она обладает, то есть могущество совокупностей, служащих ей в качестве моделей. Это похоже на могущество непрерывного, которое связано с аксиоматикой, но выходит за ее пределы. Мы незамедлительно опознаем такое могущество как могущество разрушения, войны, как могущество, воплощенное в военно-технологических промышленных и финансовых комплексах, неразрывно связанных друг с другом. С одной стороны, война явно следует за тем же движением, что и движение капитализма — подобно тому, как пропорционально растет постоянный капитал, война становится все более и более «войной материала», где человек являет собой уже не переменный капитал подчинения, а чистый элемент машинного порабощения. С другой стороны и главным образом, растущая значимость постоянного капитала в аксиоматике означает, что ухудшение существующего капитала и формирование нового капитала обретают ритм и размах, которые с необходимостью проходят через машину войны, воплощенную теперь в комплексах — комплексы активно участвуют в перераспределениях мира, каких требует эксплуатация морских и всемирных ресурсов. Существует непрерывный «порог» могущества, каждый раз сопровождающий перенос «пределов» аксиоматики; как если бы могущество войны всегда перенасыщало перенасыщенность системы и обуславливало ее. — К классическим конфликтам между государствами центра (как и к периферийной колонизации) присоединились или, скорее, заменили их две большие конфликтующие линии — между Западом и Востоком и между Севером и Югом; эти линии пересекаются одна с другой и покрывают всю совокупность. Но перевооружение Запада и Востока не только оставляет реальность локальных войн полностью незатронутой и придает им новую силу и новые ставки; оно не только фундирует «апокалиптическую» возможность прямого столкновения по двум великим осям; но также кажется, что машина войны обретает особый дополнительный смысл — промышленный, политический, судебный и т. д. На самом деле верно, что государства в ходе всей своей истории не прекращали присваивать машину войны; и это в то время как война, в своей подготовке и в своем исполнении, становилась исключительным объектом машины, но как более или менее «ограниченная» война. Что касается цели, она оставалась политической целью государств. Различные факторы, стремившиеся превратить войну в «тотальную», — а именно фашистский фактор — отмечали начало инверсии движения: как если бы государства, после долгого периода присвоения, восстанавливали автономную машину войны посредством той войны, какую они вели друг против друга. Но эта освобожденная или раскованная машина войны продолжала иметь в качестве собственной цели войну в действии как войну, ставшую тотальной и неограниченной. Вся фашистская экономика стала военной экономикой, но военная экономика все еще нуждалась в тотальной войне как цели. С тех пор фашистская война подходит под формулу Клаузевица («продолжение политики другими средствами»), хотя эти другие средства стали исключительными, — другими словами, политическая цель вступила в противоречие с целью [машины войны] (отсюда идея Вирилио, что фашистское Государство было скорее «суицидальным» Государством, а не тоталитарным). Только после Второй мировой войны автоматизация, а затем автоматика машины войны произвели свой подлинный эффект. Машина войны, учитывая новый пересекающий ее антагонизм, не имеет уже войну в качестве своего исключительного объекта, но принимает на себя в качестве объекта мир, политику, мировой порядок — короче, цель. Здесь имеет место инверсия формулы Клаузевица — именно политика становится продолжением войны, именно мир технически освобождает неограниченный материальный процесс тотальной войны. Война перестает быть материализацией машины войны, сама машина войны становится материализованной войной. В этом смысле тут нет более нужды в фашизме. Фашисты были только детьми-предшественниками, и абсолютный мир выживания преуспел в том, что тотальная война потерпела поражение. Мы уже побывали на третьей мировой войне. Машина войны царила над всей аксиоматикой как могущество непрерывного, которое окружило «экономию-мир» и привело в контакт все части универсума. Мир снова стал гладким пространством (морем, воздухом, атмосферой), где царила одна и та же машина войны, даже когда она противостояла своим собственным частям. Войны стали частью мира. И более того, государства больше не присваивали себе машину войны, они восстанавливали машину войны, лишь частями которой сами и были. — Среди всех авторов, развивших смысл апокалипсиса или миллениума, следует отдать должное Полю Вирилио, который настаивал на пяти строгих тезисах: на том, как машина войны находит свой новый объект в абсолютном мире террора или устрашения; на том, как она проводит технико-научную «капитализацию»; на том, как такая машина войны вселяет ужас не в зависимости от возможной войны, какую она нам обещала, как бы шантажируя, но, напротив, в зависимости от крайне особого реального мира, каковому она потакала и который уже установила; на том, что эта машина войны не нуждается более в качественно определенном враге, но — в соответствии с требованиями аксиоматики — действует против «какого угодно врага», внутреннего или внешнего (индивид, группа, класс, народ, событие, мир); на том, что из этого вытекает новая концепция безопасности как материализованной войны, как организованной небезопасности или программируемой, распределенной, молекуляризованной катастрофы.


    5. Включенное третье. — Никто лучше Броделя не показал, что капиталистическая аксиоматика нуждается в центре и в том, чтобы этот центр, в ходе долгого исторического процесса, конституировался на севере: «Мировая экономика может иметь здесь место только тогда, когда у сети достаточно стянутые ячейки, когда обмен достаточно регулярен и объемен, чтобы дать жизнь центральной зоне». По данному поводу многие авторы полагают, что оси Север-Юг, центр — периферия сегодня куда важнее, чем ось Запад — Восток, и даже в принципе определяют последнюю. Это выражается в общем тезисе, обновленном и развитым Жискаром д'Эстеном, — чем больше вещи уравновешиваются в центре между Западом и Востоком, начиная с равновесия перевооружения, тем больше их равновесие нарушается или «дестабилизируется» с Севера на Юг, а также дестабилизируется их центральное равновесие. Ясно, что в таких формулах Юг — абстрактный термин, обозначающий Третий мир или периферию; а также и то, что внутри центра существуют Юг или Третий мир. Ясно также, что подобная дестабилизация не случайна, а является (теорематическим) следствием аксиом капитализма и, прежде всего, аксиомы, называемой неравным обменом, необходимой для функционирования капитализма. Следовательно, эта формула является современной версией самой старой формулы, признанной уже в архаичных империях при других условиях. Чем более архаичная империя сверхкодировала потоки, тем более она вызывала декодированные потоки, которые оборачивались против нее и вынуждали ее модифицироваться. Теперь чем более декодированные потоки входят в центральную аксиоматику, тем более они стремятся убежать на периферию и ставить проблемы, которые аксиоматика неспособна решать или контролировать (даже с помощью особых аксиом, какие она добавляет ради этой периферии). — Четыре главных потока, тревожащие представителей мировой экономики или аксиоматики, таковы: поток материи-энергии, поток населения, поток продуктов питания и городской поток. Ситуация кажется запутанной, потому что аксиоматика никогда не перестает создавать все эти проблемы, тогда как ее аксиомы, даже размноженные, лишают ее средств их решения (например, циркуляция и распределение, каковые, возможно, обеспечили бы пропитание мира). Даже социал-демократия, адаптированная к Третьему миру конечно же не собирается вовлекать все обнищавшее население во внутренний рынок, она, скорее, осуществит классовый разрыв, который будет отбирать способные к интеграции элементы. И государства центра имеют дело не только с Третьим миром, у каждого из них есть не только внешний Третий мир, но также и внутренний Третий мир, возникающий в них и вырабатывающий их изнутри. В каком-то отношении можно было бы даже сказать, что периферия и центр обмениваются своими определенностями — детерриторизация центра, деколаж [d&#233;colage] центра по отношению к территориальным и национальным совокупностям делают периферийные формации подлинными инвестиционными центрами, в то время как центральные образования становятся периферийными. Тезисы Самира Амина, одновременно, усиливаются и релятивизируются. Чем более мировая аксиоматика устанавливает на периферии высокую индустрию и высоко-индустриализированное сельское хозяйство, предварительно резервируя за центром так называемую постиндустриальную активность (автоматика, электроника, информатика, завоевание пространства, перевооружение), тем более она устанавливает внутри центра периферийные зоны отсталости, внутренний Третий мир, внутренний Юг. «Массы» населения заняты краткосрочным трудом (субподряд, временная или черная работа), и их официальное существование гарантировано только Государственными пособиями и временными выплатами. Нужно воздать должное таким мыслителям, как Негри, сформулировавшему, на основе образцового случая Италии, теорию краев [th&#233;orie de cette marge], которая все более и более стремится к тому, чтобы объединить студентов с emarginati . Такие феномены подтверждают различие между новым машинным порабощением и классическим подчинением. Ибо подчинение оставалось сосредоточенным на работе и отсылало к биполярной организации — собственность-труд, буржуазия — пролетариат. В то время как в порабощении и в центральном доминировании постоянного капитала труд, как кажется, разрывается в двух направлениях — в направлении интенсивного сверхтруда, который более не проходит даже через работу, и в направлении экстенсивного труда, ставшего ненадежным и расплывающимся. Тоталитарная тенденция покидать аксиомы занятости и социал-демократическая тенденция умножать статусы могут здесь комбинироваться, но всегда ради того, чтобы вызывать классовый разрыв. Все более подчеркивается оппозиция между аксиоматикой и потоками, коими она не умеет овладеть.


    6. Меньшинства. — Наш век становится веком меньшинств. Мы неоднократно видели, что меньшинства определяются с необходимостью не малым числом, а становлением или флуктуацией, то есть брешью, которая отделяет их от той или иной аксиомы, конституирующей избыточное большинство («Улисс, или сегодняшний средний европеец, живущий в городах», либо, как говорит Ян Мулье, «национальный, квалифицированный Рабочий мужского пола и старше тридцати пяти лет»). Меньшинство может заключать в себе только малое число; но оно также может заключать в себе самое большое число, конституировать абсолютное, неопределенное большинство. Здесь та ситуация, когда авторы — даже так называемые левые — повторяют великий капиталистический тревожный вопль: через двадцать лет «Белые» составят только 12 % мирового населения… Они, таким образом, не довольствуются тем, чтобы сказать, будто большинство изменится или уже изменилось, но они говорят, что на него покушается неисчислимое и увеличивающееся меньшинство, угрожающее разрушением большинства в самом его концепте, то есть в качестве аксиомы. И действительно, странный концепт небелого не конституирует некое счетное множество. То, что определяет, таким образом, меньшинство, является не числом, а отношением, внутренним для числа. Меньшинство может быть многочисленным или даже бесконечным; так же как и большинство. Их различает то, что в случае большинства внутреннее для числа отношение конституирует некое множество, будь то конечное или бесконечное, но всегда исчислимое, тогда как меньшинство определяется как неисчислимое множество, каким бы ни было число его элементов. Неисчислимое не характеризуется ни множеством, ни элементами; скорее, оно является коннекцией, «и», производимой между элементами, между множествами — коннекцией, которая не принадлежит ни одному из обоих, убегает от них и конституирует линию ускользания. Ибо аксиоматика манипулирует только счетными, даже бесконечными множествами, тогда как меньшинства конституируют такие неисчислимые, неаксиоматизируемые «нечеткие» множества — короче, «массы», множества ускользания или потока. — Будь то бесконечное множество не-белых периферии, или же ограниченное множество басков, корсиканцев и т. д. — всюду мы видим предпосылки всемирного движения: меньшинства восстанавливают «националитарные» феномены, которые Государства-нации взялись контролировать и душить. Конечно же такие движения не щадят и Бюрократический социалистический сектор, и, как говорил А. А. Амальрик, диссиденты суть ничто, либо же они служат только пешками в международной политике, если мы абстрагируем их от меньшинств, кои трудятся в СССР. Не имеет большого значения, что меньшинства неспособны конституировать жизнеспособные Государства с точки зрения аксиоматики и рынка, ибо они поддерживают долгосрочность композиций, кои более не проходят ни через капиталистическую экономику, ни через форму-Государство. Быстрый ответ Государства, или аксиоматики, очевидно, может состоять в том, чтобы предоставлять меньшинствам региональную, федеральную или статуарную самостоятельность — короче, добавлять аксиомы. Но это-то как раз и не является проблемой — была бы только операция, состоящая в транслировании меньшинства на исчислимые множества или подмножества, которые вошли бы в качестве элементов в большинство и могли бы исчисляться в большинстве. То же касается статуса женщин, статуса молодежи, статуса временных рабочих… и т. д. Можно даже вообразить — в кризисе и в крови — более радикальное низвержение, которое превратило бы белый мир в периферию желтого центра; это, без сомнения, была бы совершенно иная аксиоматика. Но мы говорим о чем-то другом, о чем-то, что тем не менее не было урегулировано. Женщины, немужчины — в качестве меньшинств, в качестве потока или неисчислимого множества — не получили бы никакого адекватного выражения, став элементами большинства, то есть став исчислимым конечным множеством. Не-белые не получили бы никакого адекватного выражения, став новым желтым или черным большинством, бесконечным исчислимым множеством. Что свойственно меньшинству, так это подчеркивать могущество неисчислимого, даже если это меньшинство составлено из одного-единственно-го члена. Такова формула множеств. Меньшинство как универсальная фигура, или становление любым или всем. Женщина, мы все должны таковой стать, являем ли мы собой мужское или женское. He-белый, мы все должны таковым стать, являемся ли мы белыми, желтыми или черными. — Опять же это не значит, будто борьба на уровне аксиом не важна; напротив, она является решающей (на самых разных уровнях — борьба женщин за право голосовать, за аборты, за работу; борьба регионов за автономию; борьба Третьего мира; борьба масс и угнетенных меньшинств в регионах Востока или Запада…). Но, также, всегда есть знак, дабы показать, что такая борьба — индикатор иной, сосуществующей, битвы. Каким бы скромным ни было притязание, оно всегда представляет некий пункт, который аксиоматика не может поддержать, когда люди требуют возможности самим ставить собственные проблемы и определять, по крайней мере, те частные условия, при каких они могут получить более общее решение (удерживать Частное как инновационную форму). Мы всегда изумляемся повторению одной и той же истории — скромность изначальных требований меньшинств, соединенная с бессилием аксиоматики разрешить самую мелкую соответствующую проблему. Короче, борьба вокруг аксиом является особенно важной, когда она сама манифестирует и прорубает брешь между двумя типами предложений — предложениями потока и предложениями аксиом. Могущество меньшинств не измеряется их способностью входить в систему большинства и навязывать себя последней, ни даже способностью низвергать с необходимостью тавтологичный критерий большинства, но оно измеряется способностью придавать значимость силе неисчислимых совокупностей, сколь бы малыми они ни были, против силы исчислимых множеств, пусть даже бесконечных, низвергнутых или измененных, даже если они предполагают новые аксиомы или, более того, новую аксиоматику. Речь идет вовсе не об анархии или организации, централизме или децентрализации; речь идет об исчислении или концепции проблем, касающихся неисчислимых множеств, — против аксиоматики исчислимых множеств. Итак, подобное исчисление может обладать собственной композицией, собственной организацией, даже собственной централизацией, оно не движется ни путем Государств, ни через процесс аксиоматики, оно идет через становление меньшинств.


    7. Неразрешимые предложения. — Мы возразим, что аксиоматика сама высвобождает могущество неисчислимого бесконечного множества — а именно могущество машины войны. Однако, как кажется, весьма трудно применить машину войны к общей «обработке» меньшинств, не запуская абсолютную войну, каковую она предполагает предотвратить. Как мы увидели, машина войны также учреждает количественные и качественные процессы, миниатюризацию и адаптацию, делающие ее способной к постепенному наращиванию атаки или контратаки каждый раз в зависимости от природы «какого угодно врага» (индивидов, групп, народов…). Но и в этих условиях капиталистическая аксиоматика не перестает производить и воспроизводить то, что машина войны пытается истребить. Даже организация голода умножает голодающих так же, как и убивает их. Даже организация лагерей, в чем страшно отличился «социалистический» сектор, не удостоверяет того радикального решения, о коем мечтает власть. Истребление меньшинства порождает еще меньшинство данного меньшинства. Несмотря на постоянство массовых убийств, относительно трудно ликвидировать народ или группу даже в третьем мире, как только последние предъявляют достаточно коннекций с элементами аксиоматики. В других же отношениях мы можем предсказать, что последующие проблемы экономики, состоящие в том, чтобы заново формировать капитал в связи с новыми ресурсами (морская нефть, металлические руды, пищевые продукты), потребуют не только перераспределения мира, которое мобилизует всемирную машину войны и противопоставит свои части новым целям; вероятно, мы также будем присутствовать при формировании или переформировании миноритарных совокупностей в отношении рассматриваемых регионов. — Вообще говоря, меньшинства больше не получают решения своей проблемы посредством интеграции — даже с аксиомами, статусами, автономиями, независимостью. Но там с необходимостью осуществляется их тактика. Однако, если они и являются революционными, то именно потому, что несут более глубокое движение, снова ставящее под вопрос мировую аксиоматику. Могущество меньшинства, партикулярности находит свою фигуру или свое универсальное сознание в пролетариате. Но пока рабочий класс определяется благодаря приобретенному статусу или даже благодаря теоретически завоеванному Государству, могущество появляется только как «капитал», часть капитала (переменный капитал) и не покидает план капитала. В лучшем случае план становится бюрократическим. Зато именно покидая план капитала, не переставая покидать его, масса становится все более и более революционной и разрушает господствующее равновесие исчислимых множеств. Трудно понять, чем было Государство амазонок — Государством женщин или Государством временных рабочих, Государством «отказа». Если меньшинства не конституируют культурно, политически и экономически жизнеспособных государств, то именно потому, что форма-Государство не соответствует ни аксиоматике капитала, ни соответствующей культуре. Мы неоднократно видели, как капитализм поддерживал и организовывал нежизнеспособные государства, следуя своим потребностям, именно для того, чтобы подавлять меньшинства. А также проблема меньшинств состоит в том, чтобы поскорее уничтожать капитализм, переопределить социализм и конституировать машину войны, способную дать отпор мировой машине войны другими средствами. — Если оба решения (истребление и интегрирование) едва ли кажутся возможными, то именно в силу самого глубокого закона капитализма — последний непрестанно устанавливает и переустанавливает свои пределы, но делает это, лишь сам порождая во всех смыслах-направлениях множество потоков, избегающих собственной аксиоматики. В то самое время, когда капитализм осуществляется в исчислимых множествах, служащих ему моделями, он, одновременно, конституирует неисчислимые множества, пересекающие и сотрясающие эти модели. Он производит «сопряжения» декодированных и детерриторизованных потоков, только если эти потоки идут еще дальше, ускользают как от сопрягающей их аксиоматики, так и от ретерриторизующих их моделей, только если они стремятся к тому, чтобы вступать в «соединения», очерчивающие новую Землю, только если они конституируют машину войны, чьей целью более не является ни война на истребление, ни мир всеобщего ужаса, а революционное движение (коннекция потоков, композиция неисчислимых множеств, становление-меньшинством всего и вся). Это не рассеивание или дробление — мы, скорее, обнаруживаем оппозицию плана консистенции с планом организации и развития капитала, или с бюрократическим социалистическим планом. В каждом случае существует некий конструктивизм, или «диаграмматизм», действующий посредством задания условий проблемы и посредством трансверсальных связей между проблемами — он противостоит как автоматике капиталистических аксиом, так и бюрократическому программированию. В этом смысле то, что мы называем «неразрешимыми предложениями», — это не неуверенность в последствиях, необходимо принадлежащая любой системе. Напротив, это — сосуществование или неразделимость того, что система сопрягает, и того, что не перестает бежать от нее, следуя линиям ускользания, кои сами способны к соединению. Неразрешимое — это по преимуществу зародыш и место революционных решений. Случается, что мы взываем к высокой технологии мировой системы порабощения; но даже, и особенно, такое машинное порабощение изобилует неразрешимыми предложениями и движениями, которые — вместо того, чтобы принадлежать знанию давших присягу специалистов, — производят слишком много оружия для становления всего и вся: становления-радио, становления-электроникой, становления-молекулярным… Не бывает борьбы, которая не совершалась бы через все эти неразрешимые предложения и которая не конструировала бы революционных соединений в противоположность сопряжению аксиоматики.
     
    Последнее редактирование: 18 фев 2018
  22. Титькин

    Титькин кончились краски VIP

    Рега:
    22 апр 2011
    Сообщения:
    12.464
    Gold:
    2.060G
    Karma:
    246
    Gold:
    2.060
    Убедил, захотелось прочесть всю книгу.
     
  23. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    но ''критика и клиника'' - это эдакая специальная книга, в ней делёз чрезмерно уж увлекается рассмотрением литературных приёмов, он в некоторых книгах очень крепко вопросами стиля увлекается, типа как страсть к уборке брюса уиллиса в ''десять ярдов'')) просто в остальное время он эдакий антиаксиоматический террорист, вот где основной конёк, лучше сразу же идти туда, там просто ебаная бойня и кишки врагов на гусеницах
     
  24. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    так что сразу ''анти-эдип'' и ''тысяча плато'' - даже если 90% текста непонятны будут, всё равно тамошняя бойня очевидна, а значит - море удовольствия))
     
  25. Титькин

    Титькин кончились краски VIP

    Рега:
    22 апр 2011
    Сообщения:
    12.464
    Gold:
    2.060G
    Karma:
    246
    Gold:
    2.060
    Так получилось, что мне именно это очень интересно.
     
  26. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    непонятно, для чего именно нужны психологи, коли философы всегда и так психологи как следствие, ''разделение труда'' в этой области кажется каким-то глупым; вот классный кусок из хайдеггеровского ''бытия и времени'', всё дело во втором абзаце, пиздец, как красиво и ловко:
    ...Заботливость имеет в плане ее позитивных модусов две крайние возможности. Она может с другого «заботу» как бы снять и поставить себя в озабочении на его место, его заменить. Эта заботливость берет то, чем надо озаботиться, на себя вместо другого. Он при этом выброшен со своего места, отступает, чтобы потом принять то, чем озаботились, готовым в свое распоряжение или совсем снять с себя его груз. При такой заботливости другой может стать зависимым и подвластным, пусть та власть будет молчаливой и останется для подвластного утаена. Эта заменяющая, снимающая «заботу» заботливость определяет в широком объеме бытие-друг-с-другом и она касается большей частью озабочения подручным.

    Ей противостоит возможность такой заботливости, которая не столько заступает на место другого, сколько заступничает за него в его экзистенциальном умении быть, чтобы не снять с него «заботу», но собственно как таковую ее вернуть. Эта заботливость, сущностно касающаяся собственной заботы – т.е. экзистенции другого, а не чего, его озаботившего, помогает другому стать в своей заботе зорким и для нее свободным...
     
  27. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    ну а вот это? из той же книги:
    ...Притом надо заметить, что двусмысленность возникает вовсе не от специального намерения исказить и извратить, что она не вызвана впервые каким-то отдельным присутствием. Она лежит уже в бытии-друг-с-другом как брошенном бытии-друг-с-другом в одном мире. Но публично она потаена, и люди будут всегда противиться тому, чтобы эта интерпретация бытийного образа истолкованности людей попала в точку. Было бы недоразумением, пожелай экспликация этих феноменов подтвердить себя через согласие людей...
     
  28. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    Интроверт философ, за счет абсолютного эгоцентризма, способен познавать и создавать мыслеформы, но косность языка, отсутствие слов, способных выразить мыслеформы и тот самый эгоцентризм философов приводят к тому, что они не нуждаются, не желают, а часто и неспособны "делиться" с другими этими познаниями. В реале не могут, а в книгах их читают только такие же. Для этого и существуют "психологи", экстраверты, люди культуры и искусства, способные, насколько может их восприятие, передать идеи другим, придать мыслям форму, в виде скажем мультфильма, фильма, театральной пьесы. Часто "лучшими и единственными друзьями" философов становятся те самые "священники", чтобы единственными иметь доступ к "информации умов" и извращать эту информацию в угоду сохранения своей власти.

    Все взаимодействует, все связано невидимыми нитями. Это относится и к ветке, где голубь пишет, что якобы депрессуха это тоже вид искусства и он имеет право жить, якобы остальные люди поймут и не захотят этого. Философы поймут, да, но им и так не нужны законы, они и так ограничены самоморалью личной порядочности, а показывать формирующимся личностям чернуху, под соусом посмотрите и исправьте, о нет, тут за версту попахивает умыслом...)
     
  29. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    Даже если человек обладает и качеством философа и любым другим качеством, первое всегда самое сильно, это бесконечная константа. Да, культурная надстройка, к примеру, поможет "взаимодействовать" с людьми в реале, но необходимость отрешённости не позволит работать с людьми в постоянку, а вот просто психологу не просто позволит, а и жизненно необходим реал, взаимодействие в жизни.

    P.S. здесь стоит добавить - СЛАВА ИНТЕРНЕТУ)
     
    Последнее редактирование: 27 фев 2018
  30. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
     
  31. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    ну философ определяется не своим типом, а своим результатом, статистически) философ -- это тот, кто сумел создать концепт, то есть создать, разрушить или переформатировать какую-то проблему; но ведь и психолога и писателя можно так же определять, психология своим названием говорит о том, с чем имеет дело, мол, с душой -- но в каком же смысле вон тот кусок хайдеггера не психологичен или менее коммуникабелен? даже язык там не спецязык
     
  32. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    https://www.yburlan.ru/biblioteka/zvukovoi-vektor
    прочти, тут немного, мне самому неудобно называть такой тип людей философами, ведь многие из них музыканты, учёные, а некоторые и просто психи))
     
  33. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    Мы, любой человек, судим других по себе, думая, что раз я это оказался способен постичь значит и другой поймёт. Для тебя это не спецязык, а элементарно для восприятия, мне понадобилось поднатужиться, около 70% вообще не читают книг, а предпочитают "познавать жизнь" в реале. Разные психотипы-разные инструменты для восприятия, но в чём-то пересекаются все(каждые своим), что и создаёт уже общее взаимодействие.
     
  34. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    https://www.yburlan.ru/biblioteka/obonyatelniy-vektor
    а вот этот психотип - наш главный "друг". Царь бессознательного собственной персоной...
     
  35. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    эта проблема точно не первородно-типологическая из времен племенной охоты, тут замешаны какие-то более свежие и более искусственные силы)) очевидно, что некоторые люди не просто какие-то природные непоседы, типа синдбады-мореходы и всё такое, а что чему-то удалось свести их с ума в некотором смысле: они как вихляющие от радаров подлодки, помешанные на коротких рывках и скоростях; это больше похоже на бегство от себя, чем на прогулку древнего охотника)) то есть, это не проклятие от стиля здоровья, тут какой-то хренов шип, нужно расследование
     
  36. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    Бирс Амброз
    Изобретательный патриот

    На аудиенции у Короля Изобретательный Патриот вынул из кармана бумаги и сказал: - Позвольте предложить Вашему Величеству новую броню, которую не может пробить ни один снаряд. Если эту броню использовать на флоте, наши боевые корабли будут неуязвимы и, следовательно, одержат победу. Вот свидетельства министров Вашего Величества, которые удостоверяют ценность изобретения. Я готов расстаться с ним за миллион тумтумов. Изучив документы, Король отложил их в сторону и велел Государственному Казначею Министерства Вымогательств выдать миллион тумтумов. - А вот,- сказал Изобретательный Патриот, вытащив бумаги из другою кармана,- рабочие чертежи изобретенною мной орудия, снаряды которого пробивают эту броню. Их мечтает приобрести брат Вашего Величества, Император Баца, но верноподданнические чувства и преданность Вам лично заставляют меня предложить их сперва Вашему Величеству. Всего за один миллион тумтумов. Получив согласие, он засунул руку в друюй карман. - Цена этого непревзойденного орудия была бы гораздо выше, Ваше Величество, если бы не тот факт, что его снаряды можно отразить путем обработки моей брони новым... Король дал знак Главному Доверенному Слуге. - Обыщи этого человека, - велел он, - и доложи, сколько у него карманов. - Сорок три, сэр, - сказал Главныи Доверенный Слуга, выполнив приказ. Да будет известно Вашему Величеству, - в ужасе вскричал Изобретательный Патриот, - что в одном из них табак. - Переверните-ка его вверх ногами да потрясите хорошенько, - молвил Король, - Потом выпишите ему чек на 42 миллиона тумтумон и предайте казни. И подготовьте указ, объявляющий изобретательность тягчайшим преступлением.
     
  37. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
     
  38. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    небольшая книжонка ''что современно?'' хорошая у джорджо агамбена, да и вообще автор отличный, фукольдианец)
     
  39. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
     
  40. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    позиция Звуковика "Я выше вас всех" отсюда все эти мечты об анархо-капитализме и либертарианстве, вот только "высокомерные" звуковички забывают, что если в обществе не обеспечены позиции "есть, пить, дышать, спать" то их Ум, как бы вторичен, а кто должен обеспечивать этот минимум при таких обществах!?)

    касаемо Закона и Справедливости в обществе: есть мнение, что если на места судей посадить Справедливых, правильно воспитанных уретральников, то им будет плевать, какой оральник пытается оговорить, какой "человек" пытается "попросить за человечка". Закон будет Справедлив ;)

    а беседу любопытно было послушать, да, пасиб)
     
  41. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    мне больше нравится само ''как'' беседы, чем то, ''о чём'' она: забавно наблюдать за тем, как хомский бережно оформляет каждую свою реплику, чтобы оставаться абсолютно ''внешним'' для собеседника, довольно отвратительно)
     
  42. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    а как в эту систему вписываются те, кто давно уже хорошо едят, пьют и спят, но ум всё равно вторичен?)) постепенное линейное движение развития, как преодоления нехваток, сперва первичных, затем вторичных -- это же тоже ''буржуазный взгляд определенной эпохи на...''
     
  43. Pepser

    Pepser потенциальный батон, под наблюдением Премиум пользователь

    Рега:
    26 июл 2017
    Сообщения:
    1.373
    Gold:
    270G
    Karma:
    0
    Gold:
    270
    я же не говорю - умные звуковики должны продолжать "гибнуть в безвестии" и жить в нищете, я говорю, что должны быть пересмотрены концепции "вложения в общее дело" с позиции справедливости, но без фанатизма, а то с нашей ментальностью это чревато...безопасность)
     
  44. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    мишель фуко - ''психическая болезнь и личность'' - хорошая книга, вырывает понятие патологии из простоты механической причинности
     
  45. Shepard

    Shepard Премиум пользователь

    Рега:
    7 апр 2011
    Сообщения:
    2.679
    Gold:
    0G
    Karma:
    111
    Gold:
    0
    НЕТ ВАМ МЕСТА ЗАГРОБНОМ МИРЕ!
     
  46. ololoheitar

    ololoheitar легкомысленный и словоходчивый Премиум пользователь

    Рега:
    25 июл 2016
    Сообщения:
    1.769
    Gold:
    550G
    Karma:
    98
    Gold:
    550
    В свете Недавних событий, я бы рекомендовал читать на русском книги только где присутствует цифровая связь и люди общаются через смартфоны и есть интернет и так далее. Или фантастику где есть нечто похожее по технологии будущего или мистическая , Телепатия например. На английском ради изучения английского можно читать все что нравится. Остальное пустая трата времени для тех кто ещё не имеет собственного вкуса надо читать только актуальные вещи
     
  47. oxbay

    oxbay что он сказал то?

    Рега:
    23 май 2016
    Сообщения:
    2.390
    Gold:
    125G
    Karma:
    20
    Gold:
    125
    а как заведомо узнать, что для тебя актуально или неактуально? придётся же прочитать
     

Поделиться этой страницей